Затея
Шрифт:
Начинались занятия в университете. С меня слетел весь мой прежний житейский опыт. Я снова стал мальчишкой в нелепом костюме довоенного фасона. Мой бывший «комиссар» пришел на занятия в форме, со всеми регалиями. Впрочем, так сделали почти все бывшие вояки. Меня приняли за десятиклассника, который «пробился» в университет сразу со школьной скамьи. И я был этому рад. Когда узнали, кто я был, все удивлялись, почему я это скрываю. Я сказал, что я не скрываю, всего лишь не афиширую. Но меня все равно зачислили в чудаки. Комиссар стал секретарем бюро курса, затем его выбрали в партбюро факультета. Говорят, что хотели выдвинуть и меня, но комиссар дал кое-какие разъяснения о моем прошлом.
С первой же лекции мне стало скучно. Через месяц я не вытерпел и закатил криминальную речь. Историю хотели замять, но ничего не вышло. Комиссар решил, что время мальчишеских шуток кончилось, и сделал открытый (и, надо полагать, закрытый тоже) донос. И за этот пустяк я получил десять лет. Как я прожил эти годы, не стоит говорить. Это было подробно описано даже в нашей литературе. Я не могу добавить ни одной новой строчки. Да и дело не в том. Поскольку началась либеральная эпоха, меня без особых затруднений восстановили в университете. Правда, уже на другой факультет, подальше от идеологии, поскольку я не хотел восстанавливаться в партии. Комиссар за это время вырос, защитил диссертацию, стал секретарем парткома университета, а затем скакнул сразу в аппарат ВСП на серьезную должность. Мне передали, что он готов меня принять, побеседовать и даже оказать помощь. Но я на это просто никак не отреагировал. За эти годы я выработал в себе способность относиться к происходящему вокруг меня (в том числе — к людям типа Комиссара) как к неодушевленной природе.
Пять лет учебы в университете пролетели ужасающе быстро. Любопытно, что я не чувствовал своего возраста и прошлой жизни. Ничего существенного за эти годы в моей жизни не произошло. Потом я устроился в заурядный научно-исследовательский институт младшим сотрудником. Твердо сказал себе, что на этом моя научная и всякая иная карьера заканчивается. И решил потихоньку дожить оставшуюся часть жизни, не претендуя ни на что, кроме одного: не делать людям зла. Но реализовать этот замысел мне не удалось даже в течение года. Я, сам того не ведая, оказался причастным к одному из самых гнусных зол нашего времени.
Наша лаборатория занималась исследованием высшей нервной деятельности животных. Номинально заведовал ею известный старый ученый (Старый), но фактически руководителем и душой исследований был молодой и чудовищно одаренный (как говорили о нем в кулуарах) парень лет на двадцать моложе меня (Молодой). Все понимали, что из себя представляет Старый. Если собрать все его двадцать книжек и двести статей, говорили молодые (и, естественно, талантливые) сотрудники, и основательно отжать их, то останется на маленькую серенькую статеечку для популярного журнала. Я тоже сначала разделял это мнение. Потом начал возражать из духа противоречия. Старый был хороший, добрый человек, терпимый, заботливый, совсем не тщеславный, работать никому не мешал. Я перечитал все его работы. Однажды, когда возник очередной треп на эту тему, я сказал примерно следующее. Мы несправедливы к Старому. Мы просто не учитываем того поворота в жизни и в мозгах людей, который произошел в последнее время. Старый сложился в ученого и добился крупных результатов (не зря же он имеет мировую известность!) в то минувшее время, когда наша наука имела гуманистическую ориентацию. Или, скажем, психологическую. А кто мы теперь? Боюсь, что мы не столько физиологи (я уже не говорю о психологии), сколько химики и физики, упражняющиеся на материале физиологии. Но назовите мне хотя бы один общий вывод из наших ультрасовременных экспериментов, который не содержался бы в работах Старого в виде идеи, очевидной истины или гипотезы!
Сослуживцы, пресмыкающиеся перед Молодым (Старого, очевидно, скоро на пенсию выгонят), возненавидели меня за такие речи. Бог мой, что они только не выдумывали обо мне! Даже провокации и подлоги устраивали, чтобы подвести под увольнение. Странно, Старый меня совсем не защищал, хотя до него доходили слухи о моей позиции, я это знаю. Скорее наоборот. Он боялся, что его обвинят в поддержке «подхалима». А он был довольно трусоват, этого у него не отнимешь. Спасло меня мое «героическое» прошлое и то, что я был добросовестным работником. Сам Молодой не раз признавал, что он полностью доверяет только тому, что делаю я. А прочих он открыто ругал халтурщиками и жуликами. Они в ответ подобострастно хихикали. А между собою говорили, что Молодой — хам, но ученый настоящий. Не то что Старый. Лишь потом мне стала понятна причина их неприязни к Старому: это была неприязнь ничтожеств к крупной личности. А Молодой был им соразмерен. И раздували его только потому, что он на самом деле был лишь по видимости талантлив. Открылся мне и секрет плохого отношения Старика ко мне: ему внушили, что я — стукач, специально приставленный к нему. Он в это поверил, хотя я не предпринимал никаких шагов, чтобы сблизиться с ним.
Я собрался добровольно уйти из лаборатории и стал приглядывать подходящее место. Но в Это время в деятельности нашей лаборатории обнаружился аспект, который меня заинтересовал. Вернее — два. Один — личный, другой — научный.
По поводу одной круглой даты бывших фронтовиков наградили медалями. После торжественной части я сделал попытку смыться, но меня перехватили. Сначала ветераны: фотографироваться. Потом девчонки: танцевать. Я махнул рукой на свои настроения и выдал вальс в том стиле, как мы танцевали в конце войны и первые годы после войны. И имел успех. И кончилось это тем, что я попал «в лапы» к Ней. И мы танцевали, как в те далекие годы и перестали танцевать потом. Ночью я провожал Ее домой. Говорили о взаимоотношениях поколений, об отсутствии контактов и взаимопонимания. Она ругала реабилитированных: такая огромная масса несправедливо осужденных вернулась оттуда, и никаких последствий после этого тут! Все реабилитированные, с кем Ей приходилось встречаться, махровые реакционеры, невежды, тупицы, злобные завистники. Впрочем, сказала Она, не принимайте это на свой счет. Возможно, вы — исключение. Отчего же, сказал я. Я готов принять это на свой счет. Тюрьма не способствует моральному совершенствованию и образованию. Тем более подавляющее большинство репрессированных вовсе не были борцами за справедливость, за новые идеи в науке и искусстве. Это ясно, сказала Она. И все же они были несправедливо обижены. Тогда большинство не мыслило в таком разрезе, сказал я. И вы? — спросила Она. И я считал, что попал за дело, сказал я. Люди прошли через ужасы концлагерей, сказала Она. Должны же они как-то прореагировать на это. А как иначе? Скажите мне, как иначе, и я поступлю в соответствии с вашим советом. Я не знаю, сказала Она. Я тоже, сказал я.
Оставшуюся часть пути мы прошли молча. На другой день просто кивнули друг другу и разошлись по своим местам.
Обсуждали работу одного аспиранта. Хвалили, но не столько автора, сколько его руководителя — Молодого. Делали мелкие критические замечания, давший полезные советы. Я отмалчивался. Молодой упрекал меня в пассивности. Его поддержал Старый. Пришлось выступить. И я раздолбал работу как типичное пустозвонство, прикрытое бесконечными ссылками на новейшие достижения. Но это еще полбеды, сказал я. В работе проступает тенденция распространить некоторые методы воздействия на психику животных и на человека, что явно означает нарушение норм если не права, то, во всяком случае, морали. Работу аспиранта все равно одобрили. Потом Старый пригласил меня в свой кабинет. Разговаривали мы долго, но бессистемно. Все вокруг да около. Но подспудно чувствовался один вопрос: что дозволено и что не дозволено в научном исследовании в отношении человека? Абстрактно рассуждая, наука вправе вторгаться в любые области и использовать любые методы, дающие истину. В свое время ученым запрещали препарировать животных и трупы людей. Что было бы, если бы наука остановилась перед такими запретами?! Я возражал на это так. Мы теперь видим лишь одну сторону этих запретов — тормоз развитию науки. А разве наука — самоцель человека? И кто может доказать, что от таких запретов было больше вреда, чем пользы? А может быть, в тех запретах был какой-то рациональный смысл, а не только мракобесие? Тем более теперь. И мощь науки не та. Тогда наука — нечто гонимое. Теперь — нечто чтимое и поощряемое. Наука теперь способна на многое такое, что угрожает существованию человечества вообще. И где оно, то еле уловимое начало преступного направления умов? Адекватны ли наши методы нашим целям? Мне кажется, мы декларируем одни цели, а фактически действуем в пользу других. Мы даже себе боимся сформулировать их явно. Неужели вы думаете, есть проблема средств, благодаря которым можно сделать коров и овец более управляемыми? А обезьян? Много ли у нас обезьян, чтобы думать о том, как их сделать более послушными и дисциплинированными?
В итоге меня отстранили от экспериментальной работы и перевели в теоретическую группу.
По поручению Старого я занялся проблемой соотношения познавательного, управленческого и нравственно-правового аспектов в изучении психической деятельности животных. Работа захватила меня. Иногда я просиживал по двадцать часов подряд, раздражаясь из-за того, что надо отвлекаться на еду и сон. И я установил следующее. Познание законов явления и отыскание способов управления ими — задачи далеко не всегда совпадающие. В рассматриваемом случае они принципиально не совпадают. Можно путем многочисленных экспериментов найти способы воздействия на психику животного, дающие желаемый эффект, и при этом не знать строения и законов функционирования аппарата психики. В наше время Это особенно доступно. Но возникает вопрос: о каком управлении психикой животных может идти речь? Управление поведением? Но тут вообще никакой проблемы нет, если это рассматривать само по себе. Управлять домашними животными люди давно научились. Дрессировщики в цирках тоже вряд ли нуждаются в наших услугах. Для диких животных нужны охранные меры и заповедники. Очевидно, все исследования рассматриваемого типа ориентированы на человека. Практически есть одна проблема: проблема управления людьми. И от нас требуют разработки подходящих средств для этого. Фактически люди уже не верят в светлые идеалы коммунизма. И манипулировать ими, ограничиваясь лишь демагогией, пропагандой и репрессиями, становится все труднее. Мы должны найти «научную» компенсацию утраченной веры. Если конкретно присмотреться к тому, что делается в нашей и других лабораториях, сомнений не остается. Все наши исследования построены так, что даже на морских свинок и мышей мы смотрим как на потенциальных человечков. Суть наших исследований сводится к тому, чтобы найти химико-психофизические средства воздействия на организм животных, благодаря которым они стали бы более послушными и доброжелательными, менее агрессивными, быстрее запоминали бы примитивные навыки и т. д. И то, что мы экспериментируем на животных, а не на людях (а может быть, кто-то где-то на людях?), дела не меняет. Сейчас уже точно установлено, что с точки зрения таких воздействий человек мало чем отличается от морских свинок, мышей, собак, кроликов. И что бы там ни творили о безвредности и даже полезности этих средств для организма (что, однако, есть нонсенс в силу определения самих понятий здоровья и нормы поведения), остаются неконтролируемые последствия с точки зрения эволюции биологического вида. А главное — возникает иная проблема. Раз эти средства связаны с проблемами взаимоотношений между людьми, они становятся орудием одних против других, и туг мы вступаем в сферу социальности, права, морали и, может быть, религии.
Я привел несокрушимые аргументы в пользу тезиса о принципиальной неконтролируемости эволюционного процесса вида вследствие рассматриваемых воздействий на психику. Я использовал новейшие материальные методы, предложив решить на вычислительных машинах самую простую задачку хотя бы с пятью существенными для эволюции признаками. Закончив свой опус, я отдал один экземпляр Старому, один оставил в научном кабинете, один отдал почитать приятелю, один оставил себе.
Она сказала, что моя работа пользуется большим успехом, что читать ее в кабинете образовалась очередь, а Ей хотелось бы посмотреть. И я дал Ей мой оставшийся экземпляр. И написал на нем свой телефон: позвонить, как прочтет. К этому времени решилась моя квартирная проблема. Решилась сама собой. Братья и сестры разъехались, родители умерли. И я стал обладателем довольно большой комнаты (на одного, конечно, большой) в коммунальной квартире старого дома. Дом пошел на снос, и мне как ветерану войны с тремя ранениями дали однокомнатную квартирку на окраине города. Хотя квартира обладала всеми дефектами наших новых жилищ (трудность с транспортом, далеко магазины, грязь на подступах к дому, плохая изоляция), я был безумно рад. Иногда я часами сидел на пружинном матраце с ножками (это — самое дешевое ложе, а ножки прибил я сам), тупо уставившись в косо наклеенные обои идиотской расцветки, или без конца бродил из комнаты в кухоньку и обратно, твердя про себя только одну фразу: наконец-то ты один, наконец-то ты можешь закрыться от людей и отключить этот сволочной мир от себя.
Как это ни странно, когда на работе пронюхали, что я имею однокомнатную квартиру на одного (!!), я стал завидным женихом. Однажды молоденькие лаборанточки прямо сказали мне (хотя они вроде бы шутили), что если меня слегка подкормить, то я могу иметь успех. Сейчас седые и худые мужчины в моде. К тому же я могу сойти за йога. А это очень выгодно в хозяйстве: йоги, говорят, пьют только воду, все свободное время стоят на голове и едят один кочан капусты в месяц. Короче говоря, вскоре Она позвонила и сказала, что у Нее куча вопросов, замечаний и возражений. Потом взяла такси и приехала ко мне. И осталась у меня. Просто гак, без всяких предисловий и психологических драм. Это, между прочим, в духе времени. Один мой знакомый, школьный учитель, много лет изучающий эту проблему, говорил, что из общения полов почти начисто исчез самый чистый, возвышенный, романтический и красивый период, который был одним из самых выдающихся продуктов цивилизации, — период влюбленности. Если он и проявляется, то очень редко и к тому же лишь после того, как мужчина и женщина длительное время состояли в половой связи, то есть оказывается неестественно сдвинутым в линии человеческих отношений и выглядит как отклонение от нормы. Этот период есть состояние духовности, а в нашем обществе, враждебном всякой духовности, ему вообще нет места. Лишь после нескольких наших встреч Она сказала, что Ее почему-то тянет ко мне. А я почувствовал, что у меня появился близкий и дорогой мне человек.
Знакомый, которому я дал почитать свой доклад, зашел ко мне с маленьким человечком, каких теперь можно часто увидеть на улицах города. Потертые джинсы, толстый драный свитер, нейлоновая куртка, интеллигентская небритость. Знакомый сказал, что дал почитать мой доклад этому человечку, и тот изъявил желание побеседовать со мной.
Человечек стал задавать мне вопросы, которые меня сразу насторожили. Что из себя представляет наша лаборатория? Закрытая или нет? Давали ли мы подписку о неразглашении? В какой стадии исследование такого-то препарата? И т. д. Я, естественно, спросил, с какой целью задаются подобные вопросы. Мой знакомый сказал человечку, что я человек надежный, можно говорить прямо. И тогда человечек сказал, что мои материалы представляют интерес для хроник Комитета Гласности. Я об этом Комитете, конечно, слышал. Но представления о характере деятельности не имел. И хроник в руках никогда не держал. Человечек предложил мне сотрудничать в хрониках, но я отказался. Я не знаю толком, кто вы, сказал я. Материалами моими я разрешил воспользоваться, поскольку сам я в них ссылался исключительно на опубликованные уже работы, а общие выводы, к которым я пришел, мог сделать всякий человек, решившийся подумать над этими вполне официальными данными. Впрочем, сказал я, готов ознакомиться с деятельностью, целями, программой Комитета, но без спешки и особых усилий.