Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Затмение Бога

Бубер Мартин

Шрифт:

О том, к чему нас хочет привести Сартр, он сам высказывается достаточно отчетливо: "Сегодня, как и вчера, это молчание трансцендентного, связанное с продолжающей существовать в современном че-ловеке религиозной потребностью, представляет насущнейшую проблему. Вот вопрос, доставляющий мучения Ницше, Хайдеггеру и Ясперсу". Иными словами: экзистенциализм должен обрести мужество, он должен упразднить несвоевременную религиозную потребность, должен окончательно отказаться от богоискательства, должен "забыть" Бога. Человек должен, наконец, после длившегося столетия кризи-са как веры, так и науки вновь обрести творческую свободу, которую он некогда передал Богу, и приз-нать себя в качестве сущности, явление которой обусловливает существование мира. "Ибо, — говорит Сартр, — не существует иного универсума помимо человеческого, универсума человеческой субъектив-ности". Высказывание, которое я только что привел, звучит как постулат возрождаемого идеализма.

Проблема, "доставляющая мучения" экзистенциалистским мыслителям нашей эпохи, — так как они не отмахиваются от нее, подобно Сартру, — залегает глубже, нежели то представляется ему. В конечном счете речь идет о вопросе, не указывает ли упорство "религиозной потребности" на нечто внутренне присущее человеческой природе. Действительно ли, как полагает Сартр, экзистенция означает бытие "для себя", замкнутость в собственной субъективности? А не есть ли это, в сущности, бытие лицом к лицу с X, причем не с таким X, вместо которого возможно подставить определенную величину, но с X просто, неопределенным и неисследимым? "Бог, — говорит Сартр, — это квинтэссенция другого". Другой же для Сартра — это тот, кто на меня "взирает", кто делает меня своим объектом, как я делаю его. Поня-тие Бога он также рассматривает как понятие такого неустранимого свидетеля, а если это так, "зачем нам Бог? Достаточно другого, какого угодно другого". Но что, если Бог есть не квинтэссенция другого, но его абсолют? И между мной и другим в качестве первичных господствуют не отношения субъекта и объекта, но взаимные отношения Я и Ты? Всякий эмпирический другой, разумеется, не остается для меня Ты; он превращает меня в Оно, в предмет, как и я его. Не то в отношении абсолютного другого, моего абсолютного Напротив, неопределенного и неисследимого X, которого я называю Богом: сам Бог никогда не может сделать меня предметом; я не могу обрести к нему никакого другого отношения, нежели отношение Я к его извечному Ты, отношение Ты к его извечному Я. Когда же человек более не в состоянии достичь такого именно отношения, когда Бог для него молчит, а он замолкает для Бога, тогда, значит, что-то произошло, произошло не в человеческой субъективности, но в самом бытии. Однако в таком случае было бы куда достойнее уяснять происшедшее самим себе не в громогласных и некомпетентных высказываниях, таких, как о "смерти" Бога, но смириться с происшедшим, как оно есть, и тут же в экзистенциальном смысле перейти к другому положению дел, к новому повороту в бытии, к новому озвучиванию слова между небом и землей, — наперекор своей собственной смерти. И упорное нежелание исчезать со стороны "религиозной потребности", вызывающее нарекания Сартра, поскольку, как кажется ему, оно противоречит молчанию трансцендентного, скорее указывает на то, что это молчание воспринимается человеком именно как молчание.

Еще большие сомнения вызывает напоминающее Людвига Фейербаха требование Сартра, чтобы чело-век вновь обрел приписываемую им Богу творческую свободу и утвердил себя в качестве сущности, че-рез которую мир обретает бытие. Разумеется, общее упорядочивание известного нам явления, которое мы называем миром, образовано суммой составляющих его усилий тысяч человеческих поколений; но само это упорядочивание стало возможным вследствие того, что многообразное сущее, не являющееся продуктом нашей деятельности, встречается нам, а мы также, со всей нашей субъективностью, не яв-ляемся собственным продуктом; также и "встреча" (Begegnung), из которой проистекает вся совокуп-ность явлений, упорядочиваемых нами в виде "мира", не является нашим продуктом. Все это сущее за-дано, заданы и мы, задана и наша встреча с ним, так что задано и становление мира, осуществляюще-еся через нас. Эта заданность универсума, включая нас самих и наши дела, есть основной, доступный нам в качестве экзистенциальных существ факт бытия. В сравнении с ним требование творческой сво-боды для человека выделяется своей демагогической риторикой. То, что здесь действительно принад-лежит нам, эта наша "творческая свобода", наше участие в Творении, задано так же, как и мы сами; и дело состоит в том, чтобы правильно, т. е. достойным этой заданности образом, а не иначе, воспользо-ваться этой свободой. Тот, кто вместо этого выдвигает постулат "обретения свободы вновь", уклоняет-ся в сторону от истинной человеческой экзистенции, которая состоит в судьбе и предназначении.

Сартр исходит из "молчания" Бога, он не задается вопросом, какова при этом роль нашей неспособности услышать — в настоящем и прошлом.

Из молчания он вывел, что Бога нет, нет, во всяком случае, для нас, поскольку Бог, объектом которо-го я являюсь, если он сам не является моим объектом, не имеет ко мне отношения. Этот вывод удался Сартру потому, что он считает субъектно-объектные отношения за первичные и исключительные отно-шения 2-х сущностей, не видя первоначального и решающего отношения Я и Ты, рядом с которым субъектно-объектные отношения оказываются явлением лишь второго порядка. Однако отсюда Сартр переходит к последующему: "необходимо вывести следствия". Бог молчит: это означает, что никому на свете не говорится ничего безусловного и, безусловно, обязательного. "В мире нет знака". Поскольку тем самым нет никакой возможности дать нам общую мораль относительно наших поступков, поскольку вместе с Богом исчезает всякая возможность обрести абсолютные ценности и поскольку человек, которому теперь "все позволено", наконец свободен, точнее, сам является свободой, — определение ценностей становится теперь его прерогативой. "Если я устранил Бога-Отца, — дословно говорит Сартр, — конечно, должен быть кто-то, чтобы найти ценности… Жизнь не имеет априорного смысла… твоя задача в том, чтобы придать ей смысл, и ценность — это не что иное, как тот смысл, который ты выбираешь". Почти то же самое было уже сказано Ницше, и с тех пор истины здесь не прибавилось. Человек лишь тогда может поверить в ценность или в смысл, тогда может их воспринять и установить себе в качестве путеводного светоча в жизни, когда они им обретены, а не изобретены. Лишь то может быть для меня озаряющим смыслом, направляющей ценностью, что открылось мне в моей встрече с бытием, а не то, что я свободно выбрал среди имеющихся возможностей и о чем договорился с другими людьми: "Отныне да будет так". Концепция Сартра напоминает мне забавное понятие Жоржа Сореля, mythe social (Социальный миф (фр.). — Примеч. пер.), классический пример которого есть миф всеобщей забастовки: этот непригодный для осуществления миф должен направлять деятельность рабочих; но, разумеется, продолжаться это может лишь до тех пор, пока они не прочитают Сореля и не узнают, что речь здесь идет только о мифе.

Еще большее значение, чем эти рассуждения видного и наблюдательного психолога, высокоодарен-ного литератора, у которого подлинное онтологическое созерцание постоянно смешивается с вещами совершенно иного рода, имеет то, что было высказано по проблеме религии философом, несомненно принадлежащим к ряду наиболее значительных в истории философии фигур, Хайдеггером. Правда, эти мысли в основном стали появляться только в сочинениях его второго периода, начиная приблизитель-но с 1943 г., однако намеки на них мы находим уже раньше.

Как и Сартр, Хайдеггер исходит из высказывания Ницше "Бог мертв", которое он подробно разъясня-ет. Для него очевидно, что Ницше желал здесь распрощаться не просто с Богом, но также и с абсолют-ным во всех его видах, т. е., значит, не просто с религией, но также и с метафизикой. Конечно, Хайдег-гер полагает, что у него самого здесь, в этом моменте предельного отрицания, имеется возможность выступить с новых позиций со своим чисто онтологическим мышлением и учением о бытии, которое до-стигает своего просветления в человеке и посредством человека, — учением, в котором парменидовское положение о бытии в качестве до- и надобразного абсолюта причудливым образом сплетается с геге-левской теорией первопринципа, достигающего самопознания в человеческом духе. Хайдеггер потому оказался в состоянии, несмотря на "смерть Бога", утвердиться на своей новой позиции, что бытие свя-зано для него с судьбой и историей человека, в которых оно обретает свое просветление, не становясь при этом функцией человеческой субъективности. Однако в этом содержится некоторое указание на — воспользуемся образом, которого сам Хайдеггер избегает, — возможность воскрешения Бога, т. е. рас-крытие нового онтологического мышления может подготовить такой поворот, что божественное или, как предпочитает говорить Хайдеггер вслед за Гельдерлином, святое проявится в новых, доселе небыва-лых образах. Такой ход рассуждений, как постоянно подчеркивает Хайдеггер, не является атеизмом, поскольку при этом "не произносится ни положительного, ни отрицательного суждения о возможном бы-тии Бога"; скорее посредством используемого здесь "достаточного понятия бытия" впервые становится возможным поставить правомерный вопрос: "как в онтологическом смысле обстоит дело с отношением бытия к Богу?" Хайдеггер возражает не только против того, чтобы эту точку зрения рассматривали как атеизм, но и против того, чтобы в ней видели индифферентизм, — индифферентизм, который обречен пасть жертвой нигилизма. Он никоим образом не исповедует безразличия в отношении религии. Именно теперь существует настоятельная потребность в продумывании основных религиозных понятий, в мысленном разъяснении таких слов, как "Бог" или "святое". "Не должны ли мы, — спрашивает он, — сперва со всем тщанием приобрести возможность понимать все эти слова и слышать их, если мы как люди, т. е. как экзистенциальные существа, должны постичь отношение человека к Богу?" Однако это уже относится к новому способу мышления бытия человеком. Разумеется, по представлению Хайдеггера, человек не определяет того, явится ли божественное вновь и каким образом это произойдет; такое явление, объясняет он, скорее может произойти в силу судьбы самого бытия. Но

поскольку в качестве предварительного условия для этого названо то, чтобы "в предшествующем длительном приготовлении бытие просветляло само себя и постигалось в своей истинности", не может возникнуть сомнений, какая роль в том, "завиднеется ли и как завиднеется день святого", отводится человеческому мышлению истины, в котором именно и просветляется бытие. Хайдеггер обыкновенно понимает этот пока еще не до конца достоверный солнечный восход Святого в качестве светлого фона, на котором "сможет вновь начаться явление Бога и богов". В одном месте, интерпретируя Гёльдерлина, который назвал наше время "скудным", он даже объявляет его "временем бежавших богов и грядущего Бога"; скудное же оно потому, что ему присуща двойная нехватка: "уже-не" бежавших богов и "еще-не" Бога грядущего. Поскольку недостает именующего слова для того, чтобы сказать, "кто есть Он сам, обитающий в святом", недостает самого Бога; то "эпоха, в которой недостает Бога" — оба, и слово и Бог, отсутствуют здесь. Слова недостает не потому, что недостает Бога, и Бога недостает не потому, что недостает слова, но то и другое отсутствуют в одном и в одном же являются — вследствие близости че-ловека к бытию, которое иногда, в исторически обусловленный момент, в нем просветляется. Поэтому, наставляет Хайдеггер, живущие в это время люди не должны стремиться к тому, чтобы создать себе собственного Бога, не должны они обращаться впредь и к привычному Богу. В этом смысле Хайдеггер предостерегает от "религии" вообще, в особенности же от профетического принципа в его иудейско-христианском значении. "Прежде всего, — говорит он, — "пророки" этих религий не высказали слова о свя-том. Они сразу же заговорили о Боге, на которого можно положиться в спасении и небесном блаженст-ве". Попутно заметим, что никогда в наше время мне не приходилось сталкиваться с таким глубочай-шим непониманием пророков Израиля, причем обнаруживаемом человеком такого философского полета. Никогда пророки Израиля не возвещали о таком Боге, на которого могла бы полагаться жажда спасения их слушателей; они вновь и вновь направляли свои усилия на то, чтобы вдребезги сокрушить всякое чувство уверенности и в разверзшейся бездне крайней неуверенности возвестить нежеланного Бога, который требует от сотворенных им людей их осуществления, их человеческого воплощения и ниспровергает каждого, кто находит себе уютное укрытие в убеждении, что перед ним распахнуты ворота храма Божьего. Таков Бог исторического запроса, каким он представлялся пророкам Израиля. Первозданная действительность этих пророчеств не допускает, чтобы они были заброшены в пыльный чулан "религий": в теперешний час истории они так же живы и актуальны, как и раньше.

Здесь не место критически рассматривать хайдеггеровское учение о бытии. Признаюсь лишь, что чем-то непреодолимо пустым веет на меня от такого понятия бытия, которое подразумевает нечто иное, нежели ту внутренне присущую всякому сущему данность, что оно есть. Уберечься от этого мне возможно разве только в религии — усматривая в понятии бытия, как и некоторые христианские схоластики и мистики, философское обозначение божества, поскольку они видели или полагали, что видят в бытии божество само по себе, т. е. в предшествующем творению состоянии. Здесь следует заметить, что один из них, причем величайший, Майстер Экхарт, следуя за Платоном, в качестве высшей истины, превосходящей esse est Deus (Бог есть бытие (лат.)), провозглашает: "Est enim (Deus) super esse et ens" ("Ибо (Бог) превосходит бытие и сущность" (лат.)). Сравним с этим следующее высказывание Хайдеггера: "Бытие" — это не есть Бог и не есть основа мира. Далее, бытие есть все сущее и в то же время оно ближе человеку, нежели любое сущее, будь то… ангел или Бог. Бытие есть Ближайшее". Однако, если в последнем предложении под бытием подразумевается нечто иное, нежели то, что есть я сам, — причем не в качестве субъекта cogito (Мыслю (лат.) ), но в виде этой моей целостной телесной личности, — тогда понятие бытия утрачивает для меня характер подлинной мыслимости, которым оно, очевидно, обладает для Хайдеггера в первую очередь.

Но я ограничусь его высказываниями о божественном, высказываниями, в которых он, прекрасно да-вая себе отчет относительно установленных им для самого себя пределов, уделяет внимание только "явлениям" этого божественного и в особенности — тем предпосылкам его будущего повторного явле-ния, которые относятся именно к человеческому мышлению бытия. Самое удивительное и сомнительное в этих высказываниях для меня самого то, что предмет, о котором в них говорится как о возможно могущем явиться или явиться вновь, обозначается здесь словами "Божественное" или "Бог". Этим сло-вом, однако, снова и снова, с тех пор как человек нашел имя вечно Безымянному, на всех языках обоз-начались трансцендентные, т. е. по природе своей данные нам не в качестве объекта познания, сущно-сти, которые мы, однако, узнаем в качестве вступающих с нами в отношения. Эти сущности вступали в отношения с нами, то меняя свой облик, то его сохраняя, то будучи лишенными облика, и предоставля-ли нам возможность вступить в отношения с ними. Сущность обращалась к нам из своей трансцендент-ности, сходила к нам, показывалась нам, обращалась к нам — в нашу имманентность. По собственной воле Грядущий вышел из тайны своей отрешенности — не мы вызвали его приход. Издавна этим отличалась религия от магии; ибо в того, кого человек мог, как ему казалось, заклинать, нельзя было больше верить как в Бога — пусть он даже продолжал фигурировать под этим именем. Он превращался для человека в пучок сил, в отношении которого тот располагал тайным знанием и тайной властью. К тому, кто заклинает, больше не обращаются, в нем больше не пробуждается ответ, и, даже если он читает молитву, он уже больше не молится. И конечно же, нуждаются не только люди в богах, как однажды сказал Хайдеггер, опять-таки истолковывая слова Гёльдерлина, который понимает песню как результат совместных усилий, воодушевляющих богов и воодушевленных ими людей, но — "небес-ное также нуждается в смертном". Бог нуждается в самостоятельном человеке — об этом человек дога-дывался еще издревле — в качестве собеседника, в качестве сотрудника, в качестве любящего его: вот как он нуждается в нем — либо желает в нем так нуждаться. Но ни к какой сфере, ни к какому времени в истории взаимоотношений божественного и человеческого неприложимы слова, высказанные в этой связи Хайдеггером, а именно что "ни люди, ни боги сами по себе не в состоянии вступить в непосредственную связь со святым". Вечно и всегда, ошеломляя и завораживая, Единый самолично приступает к человеку, и, хотя и повергаясь перед ним, молящийся самолично обращается к нему с молитвой: Бог не допускает, чтобы его заклинали, но он не желает также и принуждать — он сам от себя, и он позволяет, чтобы сущее было само от себя, от сущего. То и другое отделяет божественные силы от сил демонических. В самом деле, невозможно, чтобы Богу было безразлично, отдается ли ему человек или ему отказывает, и потому человек, целостный человек со своим сущностно-целостным решением, может иметь всякий раз колоссальное значение для божественной явленности или сокрытости; однако в отношениях между небом и землей нет места для влияния со стороны проясняющего категории мышления. Так что тот, чье явление мыслится в качестве вызванного, пусть даже вызванного в ряду прочих факторов, таким модернистски-магическим воздействием, имеет одно лишь общее имя с тем, к кому мы, люди, несмотря на все разнообразие наших вероучений, в конечном счете единогласно обращаемся как к Богу; поэтому здесь невозможно говорить о "повторном явлении".

И не то чтобы Хайдеггер не понимал, в чем здесь дело. Однажды, и снова в одном из своих толкований Гёльдерлина от 1936 г., он замечательно близко подступает к первозданной действительности, на которую я только что указал. У Гёльдерлина так сказано о нас, людях: "От разговора наше бытие / И можем слышать мы друг друга". Хайдеггер так объясняет это место: "Боги лишь тогда могут выразиться в слове, когда они к нам обратятся и предъявят к нам требования. Слово, именующее богов, всегда есть ответ на такое требование". Это — свидетельство того, что я называю диалогическим принципом, т. е. диалогической связи между божественной и человеческой самобытностью. Однако с тех пор нам не приходилось слышать от Хайдеггера ничего подобного; и вообще, если мы сопоставим с этим все его высказывания о божественном, относящиеся к более позднему времени, возникает впечатление, что этот обещавший богатые результаты росток был уничтожен пронесшейся над ним враждебной силой. Более нигде Хайдеггер не доставляет нам свидетельства того, что его затронула общность великого впечатления от божественного в человечестве и самого "Грядущего"; скорее он обращает всю мощь своего мышления и своего слова на то, чтобы отстранить его, Грядущего, от всего сущего. У того, кто обратит внимание на то, как Хайдеггер теперь говорит об "историческом", вряд ли могут возникнуть сомнения в том, что именно историческая действительность была той силой, которая вырвала тот росток и насадила на его место веру в нечто совершенно иное. Можно наглядно показать, как сказывалось на Хайдеггере это воздействие, если сопоставить отдельные его высказывания, относящиеся к различным этапам его творчества. Сравним, например, речь при вступлении в должность ректора в мае 1933 г., в которой Хайдеггер в различных выражениях превозносит "великолепие и величие" "прорыва", с обращением к студентам от ноября того же года, в котором зловещее главное действующее лицо тогдашней исторической действительности провозглашалось "настоящим и будущим немецкой действительности и ее законом". Здесь история больше не предстоит, как во все времена веры, перед божественным судом; она сама непреложная, указывает путь Грядущему. Разумеется, Хайдеггер понимает историю не как ряд датированных событий. "История, — говорит он в 1939 г., - редка". И поясняет: "История имеет место лишь тогда, когда в изначальном смысле решается сущность истины". Однако под "часом истории" он понимает именно наш "час", тот, проблематика которого в жесточайшей форме ее проявления завела в тупик его самого. Свое мышление, мышление бытия, в котором он участвует и которому он приписывает власть подготовить восхождение святого, он связывает с этим утверждаемым им в качестве истории "часом"; никакой другой философ, даже Гегель, не связал свое мышление со своим собственным временем до такой степени, как это сделал Хайдеггер. Может ли после всего этого он, экзистенциальный мыслитель, в экзистенциальной борьбе со своим "часом" завоевать посвященную вечному свободу? Или он должен смириться со своей судьбой и вместе с ней — со "святым", которому никак, ни в какой степени не соответствует святое в общечеловеческом смысле, святая человеческая стойкость перед лицом исторических иллюзий? Вопросы, которые я ставлю, — совсем не риторические, это подлинные вопросы.

Из этих 2-х философов, которые вновь подхватили слова Ницше о смерти Бога, первый, Сартр, со своим постулатом свободного обнаружения смысла и ценности, довел и эти слова, и себя самого до абсурда. Мысль другого, Хайдеггера, о возрождении Бога из мышления истины попала в неодолимо притягательную для нас западню времени. Представляется, что здесь и теряется след экзистенциализма.

В отличие от Хайдеггера и Сартра Юнг, ведущий психолог нашего времени, сделал религию в ее ис-торическом и биографическом аспектах объектом тщательного наблюдения. Ему не может быть поста-влено в упрек то, что в эти наблюдения было вовлечено много такого, что я должен назвать псевдоре-лигиозным, поскольку там отсутствует свидетельство личной сущностной связи с чем-то постигаемым или удостоверяемым верой в качестве безусловного "напротив". Психология, чьи обозначенные им же самим границы Юнг с полным основанием не желает переступать, не дает никакого критерия качественного различия между той и другой областью, хотя бы такого незначительного, как в социологии, где Максу Веберу удалось бы провести различие между харизмами, скажем Моисея и Гитлера. Скорее Юнга следует упрекнуть в том, что при рассмотрении религиозного, как такового, он в существенных моментах с необычайной легкостью выходит за рамки психологии, причем чаще всего сам этого не замечает, так что и речи не может быть о том, чтобы он как-то это обосновывал.

Поделиться с друзьями: