Затворники
Шрифт:
– Это повсюду, Энн, – продолжила мама, и голос ее сделался выше и резче. – Его вещи. Его рубашки, его одежда, его обувь, его бумаги. Я не могу заниматься этим. Их слишком много. Здесь полный беспорядок. Он оставил после себя беспорядок, понимаешь?
Прижимая телефон к щеке, я одновременно с этим мыла посуду и вытирала ее единственным посудным полотенцем, которое мне предоставили арендодатели квартиры. Я была слишком бедна, чтобы покупать бумажные полотенца.
– Может, пора передать часть вещей в благотворительный фонд, мам? – Я уже пыталась сделать это раньше. И хотя в момент разговора мама всегда соглашалась, в последующие дни она сдавала назад, оставляя все так, как было в день его смерти. Памятник из наполовину использованного крема для бритья и грязных носков.
– Именно так я и собираюсь сделать. Я собираюсь отдать это. Все это. А остальное выброшу.
– Угу. – Я подошла к своему кондиционеру, который издавал предсмертный скрежет, и сильно ударила его по боку. Удар, похоже, помог – кондиционер стал гудеть тише.
– Я не хочу выслушивать твои жалобы, когда все это исчезнет. Когда ты приедешь домой, всего этого не будет. Я не хочу об этом слышать.
– Ты не услышишь, мама, я обещаю.
Я больше не хотела видеть этот дом.
– Может быть, я пришлю тебе кое-что из вещей в Нью-Йорк. – Теперь мама обращалась в основном сама к себе. – Я даже не знаю, что послать. Это все хлам, понимаешь? Он просто оставил нам хлам. Тебе это действительно нужно? Что ты хочешь? Что-нибудь из этого?
Я подумала о вещах отца и о том, как большую часть времени моя мама ходила среди них, молча и не обращая внимания на их присутствие. Лишь в такие моменты, когда дом, казалось, пугал ее, она замечала его книги, бумаги и одежду, то, как отец все еще обозначал свое былое присутствие в нашем доме.
– Конечно, мама. Я возьму кое-что из папиных вещей. Пришли мне все, что, по-твоему, мне понравится, хорошо?
Я слышала, как она на другом конце линии роется в вещах: стекло, бумага, пластик – все это пересыпалось где-то в доме, который когда-то был жильем, а потом стал мавзолеем.
Так было не всегда. Было время, когда дом был полон разговоров, тепла и негромкого отцовского смеха, полон веселья и сюрпризов. Но отец был подобен клею, который заполнял резкие трещины между мной и матерью, сглаживал те части, где мы не подходили друг другу, и без этого клея мы всё время конфликтовали друг с другом – сплошные острые углы и стеклянная хрупкость.
– Мама, мне нужно идти. Уже поздно. У нас времени на три часа больше, чем у вас, помнишь? – Я ждала, что она ответит. Но все, что я слышала, – это шорох, ее непрерывное движение, ее сбивчивое и быстрое дыхание в трубку, и поэтому я оборвала звонок.
К концу второй недели стало ясно, что, как бы я ни старалась подражать манере Рейчел одеваться и ее добросовестности в обращении со старыми текстами, мне с ней не сравниться. На каждый прекрасно сидящий льняной джемпер, который носила Рейчел, я едва могла подобрать две сочетающиеся между собой вещи. На фоне роскоши ее одежды и аксессуаров все, что было у меня, казалось тусклой имитацией. Даже то деликатное уважение, которое она проявляла по отношению к Мойре и Луису, я не могла изобразить так, чтобы фальшь не была заметна мне самой.
Мне казалось, что, когда посетители музея видят нас вдвоем – а в то лето мы почти всегда были вместе, – они жалеют меня: ее безупречность противостоит моему унынию. А как иначе? Рейчел идет на два шага впереди, Рейчел уверенно направляет в нужную сторону людей, сбившихся с пути, Рейчел передвигается бесшумно, в то время как мои дешевые брюки издают оглушительный шорох каждый раз, когда мы проходим по галереям. И если для меня этот звук был громким, то я не могла не задаться вопросом: замечают ли его другие?
Ситуацию ухудшало то, что обычно, когда я появлялась на работе, на моей рубашке, а иногда даже на брюках виднелись пятна от пота, волосы же противостояли всем моим попыткам уложить их в пристойную прическу. Мой путь на работу был недолгим – Патрик был прав, это было быстрее, чем добираться до Пятой авеню, – но за то время, пока я шла по улицам Морнингсайд-Хайтс по пути к поезду А, останавливаясь лишь для того, чтобы выпить кофе в винной лавке на углу, а затем поднималась по извилистым дорожкам парка Форт-Трайон на одну из самых высоких точек Манхэттена, влажность уже брала свое. Мое тело, не привыкшее к такой жаре, потело сильно, непрестанно и почти непристойно.
В конце моей первой недели Мойра окинула меня взглядом и сказала, что я всегда могу воспользоваться маршруткой, которая ходит каждые пятнадцать минут от станции до музея. Кроме того, в ней есть кондиционер. Как бы я ни была благодарна за совет, но то, как Мойра сделала шаг назад, увидев меня, раскрасневшуюся и вспотевшую, с растрепанными волосами, не осталось незамеченным. Рейчел, конечно же, спокойно выходила из массивной машины, которая каждое утро в девять часов высаживала ее на верхней подъездной дорожке перед металлическими воротами.
Но даже если влажность была чрезмерной – особенно для меня, чья кожа привыкла к засушливым равнинам восточного Вашингтона, – сам музей был полон прохладных ветерков, которые дули с реки Гудзон и ерошили кроны вязов, похожие сверху на гигантский ковер, расстеленный в воздухе. Это больше напоминало работу в каком-нибудь частном поместье, чем в государственном учреждении. Патрик наблюдал за происходящим из уединения библиотеки.
– Это была его первая работа, – сказала мне Рейчел в конце второй недели, – сразу после окончания университета. Не то чтобы он нуждался в ней. В смысле в работе. Дед Патрика занимался разработкой горных карьеров на севере штата. Камни, которые использовались для строительства крепостных валов и заполнения брешей в Клойстерсе, добывались компанией его деда. Это была самая крупная частная каменоломня в Нью-Йорке. До шестидесятых годов двадцатого века, когда ее купила компания «Каргилл». Патрик до сих пор живет в семейном доме в Тарритауне. Он приезжает сюда на машине каждое утро.
Я попыталась представить себе молодого Патрика в каменоломне его деда, то, как резко его сияющий загар контрастировал с сырыми и темными уступами на склонах. Иногда сопротивление ребенка наследию своей семьи выражается почти на молекулярном уровне, как будто у организма возникает аллергия на все, что окружает его дома; в противном случае он привыкает, погружаясь обратно в привычную основу и схему традиции. Я всегда относилась к первой категории и, возможно, Патрик тоже.
Рейчел прервала мою задумчивость.
– Может, выпьем кофе?
Раньше я собирала обеды с собой на работу и отказалась от них после того, как заметила, что Рейчел редко обедает, а в основном только выкуривает за день две сигареты и пьет кофе. Я последовала ее примеру, и меня изумило то, как быстро проходит голод и сколько денег я в результате сэкономила.
– Это мой порок, – сказала она однажды, когда я застала ее на краю сада с сигаретой, над которой поднималась тонкая струйка дыма, в руке. – Ну, во всяком случае, один из них.