Завтpак с видом на Эльбpус
Шрифт:
– Возвращение всегда опасно, - сказал я.
– Чем?
– Ностальгией по прошлому визиту.
Она сняла очки и с интересом направила на меня, именно направила, другого слова нет, глаза, полные ясной бирюзы, которая еще не полиняла от слез и не вытерлась о наждак бессонницы. Наверняка она знала убойную силу этого прямого удара.
– В конце концов, - медленно сказала она, - когда зеркало разбито, можно смотреться и в осколки.
– Зеркало... осколки... Какая-то мелодрама, - сказал я.
– А кстати, - улыбнулась Елена Владимировна, - жизнь и состоит из мелодрам, скетчей, водевилей. Иногда - вообще капустник. Мелкие чувства мелкие жанры.
– Не знаю насчет жанров, просто Ремарк где-то сказал: "Никуда и никогда не возвращайся".
– Все афоризмы врут, - ответила Елена Владимировна.
– Это можно рассматривать тоже как афоризм.
– Значит, и он лжет, - твердо сказала она. Нет, у ним там на телевидении дамы хоть куда.
– Вы мне нравитесь, - совершенно неожиданно для себя сказал я.
– Это тоже афоризм, - холодно ответила она и снова погрузилась в большие, с тонкой оправой светозащитные очки.– И между прочим, не очень новый.
– Не сомневаюсь, - успел сказать я. К нам с недовольной миной подъезжал Слава Пугачев.
– Павел Александрович, - фальшиво громко сказала Елена Владимировна, - а вы каждый день точите канты лыж?
Меня это тронуло. Она считала необходимым скрыть наш разговор от третьего лица. То, что было сказано между нами, становилось нашей тайной. Тайна колчан, в котором любовь держит свои стрелы.
Третье лицо, мокрое и злое, подъехало к нам все в снегу. Ну, любопытно, кого же он сейчас обвинит? Нас? Точно! Он так и сделал, но это было уже не очень интересно. Мы подъехали к гостинице, где все мое отделение во главе с нервным Барабашем встретило нас и устроило овацию, будто мы спустились на лыжах ну по крайней мере с Эвереста.
В холле гостиницы продавали свежие, то есть трехдневной давности, газеты. Была среди них и моя, то есть бывшая моя. Я пробежал полосы, я знал всех, кто подписался под статьями и заметками, и тех, кто не подписался. Посмотрел на шестой полосе - нет ли там некролога по мне. Нет, все нормально. Когда спрыгиваешь с поезда, локомотив не чувствует этого. И уже в номере, стоя под душем, я подумал, что и вправду метафоричность обманывает нас, а все сравнения неточны, даже лживы. Никакого поезда нет и не было. Я просто убежал от своим проблем. Драпанул. И теперь, как Вячеслав Иванович Пугачев, пытаюсь обвинить всех, кроме себя.
...Иногда меня подмывало прямо-таки женское любопытство: на кого же она меня променяла? Что за принц и что за карета повстречались ей на асфальтовых дорогах, чьи трещины наспех залиты по весне и полно пятен от картерного масла? Что он ей сказал? Что предложил? Я хотел бы знать, в какую сумму она оценила мою жизнь. Полюбив Ларису, я потерял все: ребенка, которого любил, жизнь, которая складывалась и наконец-то уложилась за десять лет, друзей, которые единодушно встали на сторону моей бывшей жены, чем меня, надо сказать, тайно радовали. Иногда по ночам, сидя с Ларисой в ее зашторенной квартире с отключенным на ночь телефоном, мы чувствовали себя почти как в осажденной крепости. Я перестал писать. Я перестал ездить в горы. Я избегал долгих командировок. Каждая минута, проведенная без Ларисы, казалась мне потерянной. Мы без конца говорили и говорили, иногда доходя почти до телепатического понимания друг друга. Соединение наших тел становилась лишь продолжением и подтверждением другого, неописуемо прекрасного соединения соединения душ. Я пытался разлюбить то, что любил долгие годы. Вся арифметика жизни была в эти дни против меня. За меня была лишь высшая математика любви, в которую мы оба клятвенно верили. Мало того - у нас появился свой язык, и эта шифровальная связь была вернейшим знаком истинным чувств. Никакой, альтернативы моей жизни не существовало. Однако в один вечер она твердо и зло оборвала эту жизнь. Любви не свойственна причинность, и я никогда не задал бы вопроса - за что? Но иногда мне любопытно узнать - в какую цену?
Дежурная по этажу мне передала записку. На листе бумаги, вырванном из записной книжки, было написано: "Пень! Мог бы сунуть свою харю в кафе. Я здесь уже пять дней. Серый". Я обрадовался. Это была настоящая удача.
Серый, он же Сергей Леонидович Маландин, он же доктор химическим наук, он же альпинист первого разряда, известный в альплагерям по кличке Бревно, был моим другом.
– Кто передал записку?– спросил я.
– Такой черный, - ответила дежурная по этажу, не прерывая вязания носка.– Такой большой, туда-сюда.
Да, это был он, туда-сюда! Я положил записку в карман пуховой куртки и, наверно, впервые за много месяцев улыбнулся от того, что захотелось улыбнуться. Бревно был во многих отношениях замечательным человеком. Он преподавал свою химию, туда-ее сюда, то в МГУ, то в парижской Сорбонне, то в Пражском университете, то в Африке. При этом он успевал ходить в горы, работать землекопом в каких-то неведомых археологических экспедициях, строить коровники где-то в Бурятии, много раз жениться ("Паша, я пришел к одному только выводу: каждая последующая хуже предыдущей!"), изучать иностранные языки и с какой-то материнской силой любить трех существ: дочь, отца и собаку. Кроме этого, он еще и химией своей занимался, скромными проблемами озона, которые с появлением сверхзвуковой авиации нежданно-негаданно превратились в важную тему. Кроме того, он был вернейшим товарищем, и со времен окончания нашей знаменитой школы (знаменитой на Сретенке тем, что ее кончал футболист Игорь Нетто) у меня не было такого верного друга. Были прекрасные и горячо любимые друзья. Но такого верного не было.
Канатные дороги уже остановились (отключали их здесь рано, часа в три дня), но я решил подняться в кафе пешком, как в старые и, несомненно, добрые времена. Перепад высоты четыреста семьдесят метров - час с любованием предзакатным Эльбрусом. Я доложил о своем намерении старшему инструктору ("Борь, я схожу в кафе к старому другу, там переночую, а ты подними моих утром наверх, я их встречу"). С унылым юмором старший инструктор просил предать привет Ей, то есть старому другу. Я обещал.
На большом бетонном крыльце перед гостиницей маневрировало несколько пар, в том числе и два моих участника - Барабаш и Костецкая. Быстро он взялся за дало!
– Вот это я понимаю!– воскликнул Барабаш, увидев меня с лыжами на плече.– Тренировка, тренировка и еще раз тренировка! Наши предки, Елена Владимировна, совершенно не предполагали, что когда-нибудь будет изобретен стул, на котором можно будет долго сидеть, колесо, на котором ехать, тахта, с которой невозможно подняться. Они жили так, как Павел Александрович, вволю нагружая свое тело! Когда у них останавливались подъемники, они шагали в гору пешком. Когда барахлил карбюратор, они бросали "Жигули" и неслись за мамонтом пятиметровыми прыжками.
Всю эту ахинею Барабаш нес, поминутно заглядывая в лицо Елене Владимировне, будто призывая ее посмеяться над его шутками и ни на секунду не выпуская ее локтя.
– Черт возьми, - продолжал он, - до чего же хорошо себя иногда почувствовать птеродактилем! То, что мы сегодня называем словом "спорт", было для наших предков постоянным фактором. Сыроеденье, постоянное голодание, освежающее организм, постоянное движение - так они жили! Павел Александрович, вы ко всему прочему не сыроед?
Солнце уже ушло с нашей поляны, и сверкающие Когутаи стояли по пояс погрузившись в синие тени. Начинало подмораживать. Барабаш в ожидании ответа стоял передо мной, чуть вытянув шею, будто и впрямь хотел стать птеродактилем. Его свежезапеченная на солнце лысина вызывающе блистала. Он не скрывал лысины. Он не скрывал ничего. О, он откровенный человек!
– Я не понимаю, - сказал я, - что за день сегодня такой? Все надо мной шутят.
– Это к деньгам, - сказала Елена Владимировна.
– И вам спасибо, - ответил я.– В общем, я ушел, завтра буду вас ждать на палубе у кафе. Я там заночую.
– Что-нибудь случилось?– спросила Елена Владимировна.
– Приехал старый друг, надо повидаться.
– Мне кажется, что Павел Александрович скромничает,- встрял Барабаш, фамильярно подмигнув мне.– На такую высоту можно идти только к старой подруге, которая к тому же и друг.