Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Зелёная ню

Шоу Ирвин

Шрифт:

Изредка кто-либо из гостей одаривал Аллу долгим и раздумчивым взглядом, особенно, если она случайно оказывалась в непосредственной близости от шедевра ее мужа. И хотя взгляды эти не укрылись от Аллы и в них чувствовалась смутная тревога, она оставляла их без внимания, поскольку привыкла к всяким и разным взглядам, которые бросали на нее подчиненные в коридорах, палатах и кабинетах вверенных ей детских садиков. Истинной причины этих оценивающе-сравнивающих взглядов она не узнала, потому что во всем Советском Союзе на нашлось бы храбреца, которому достало духа просветить ее по этому крайне щекотливому вопросу. В диком, из кошмарных снов, лице, венчавшем ужасное зеленое тело, угадывалось фамильное сходство с Аллой Босарт, которое не могли скрыть никаких ухищрения художника. Сестры, родственные души, нарисованная и живая женщины пребывали в неразрывном единстве, которое поневоле бросалось в глаза. Во всей Москве лишь еще один человек не знал, что художник нарисовал портрет своей жены, и человек этот каждый вечер приходил к ней домой. В тот вечер, купаясь в лучах новой славы, не ведая, что сотворил, Сергей Баранов, празднуя свой триумф, повел жену на балет, а потом заказал в кафе три бутылки шампанского, большую часть содержимого которых выпила два тракторостроителя из Ростова.

Неделю, последовавшую за открытием выставки, Баранов пребывал в центре внимания. На нем скрещивались все взгляды, особенно, если он появлялся с женой, газеты взахлеб хвалили его, заказы сыпались, как из рога изобилия. Критик Суварнин, который раньше едва с ним здоровался, соблаговолил прийти в мастерскую Баранова, чтобы взять интервью, и, нарушая все традиции, явился трезвым.

— Скажите мне, — холодные, светлые глаза Суварнина, проделавшие немало дыр во многих полотнах, буравили Баранова, — скажите мне, что могло подвигнуть на такую картину человека, который всю жизнь рисовал фрукты?

— Дело в том, — начал Баранов, к которому за последнюю неделю вернулись некоторая толика красноречия и широты души, — дело в том, что так уж вышло. Как вам известно, если вы видели мои последние полотна, в них прибавлялось и прибавлялось меланхолии.

Суварнин задумчиво кивнул, соглашаясь с художником.

— Палитра становилась все более мрачной. Преобладало коричневое, темно-коричневое. Фрукты… что же, это правда, фрукты увядали, их прихватывало морозом, они гнили. Бывало, я приходил в мастерскую, садился и плакал. Час. Два часа. В полном одиночестве. По ночам мне начали сниться сны. Смерть, уходящие поезда, отплывающие корабли, оставляющие меня на перроне, на пристани… Меня хоронили заживо, обнюхивали темно-коричневые лисы, какие-то маленькие зверушки… — в словах Баранова чувствовалось счастье абсолютно здорового человека, описывающего симптомы тяжелой болезни, от которой он сумел полностью излечиться. — Но чаще всего мне снился самый кошмарный сон. Я — в маленькой комнатке, и вокруг женщины, одни женщины. Все женщины могут говорить, я — нет. Я пытаюсь. Я шевелю губами. Язык лишь подрагивает между зубов. Разговоры вокруг оглушают, как паровозные гудки или пожарные сирены. А я не могу издать ни звука. Вы и представить себе не можете, как это страшно. Каждую ночь меня словно бросали в тюремную камеру. Я начал бояться кровати. Приходил сюда, смотрел на чистый холст на мольберте, на картофель и баклажаны, которые я хотел нарисовать, и не мог взять в руку кисть. Художник, как вы знаете, творит эмоциями. Как я мог трансформировать то, что распирало меня, в образ баклажана, картофелин? Мне расхотелось жить. Я чувствовал, что больше не смогу рисовать. Я уже подумывал о самоубийстве.

Суварнин кивнул. Даже подумал о том, что надо бы кое-что записать, такого с ним не случалось уже лет двадцать, поскольку он придерживался мнения, что точность в интервью — враг креативной критики. Сунулся в карман в поисках ручки, не нашел. Вытащил руку из кармана, поняв, что придется обойтись без записей.

— Самоубийстве, — повторил Баранов, радуясь тому, что сам Суварнин, перед которым трепетали все художники, с таким вниманием выслушивает его исповедь. — Я стонал. Я орал в голос, — Баранов знал, что ничего такого не было и в помине, он просто сидел перед чистым холстом, но предположил, что активное проявление чувств покажется критику более естественным, и не ошибся. — Я плакал. Отчаяние вцепилось в меня мертвой хваткой, — Суварнин заерзал, искоса глянул на бутылку водки, стоявшую на столе, облизнул уголок рта, и Баранов торопливо продолжил, коря себя за то, что, возможно, перегнул с проявлением эмоций. — Я схватил кисть. Рука двигалась сама, я ею не управлял. Я не подбирал цвета. Я не смотрел на баклажан и картофелины. Рисовали мои страхи, используя меня в качестве инструмента. Я превратился в связующее звено между моими снами и холстом. Я практически не видел, что творю. Я рисовал всю ночь, ночь за ночью… — Баранов уже забыл, что старался произвести впечатление на критика. С его губ срывалась правда, всю правда и только правда. — И знал я только одно: по мере того, как картина близилась к завершению, огромный груз сваливался с моих плеч. Мое подсознание освобождалось из тюрьмы. Когда я ложился спать, мне уже не снилось, что меня похоронили заживо, меня уже не обнюхивали темно-коричневые лисы. Их место в моих снах заняли залитые весенним солнцем виноградники и полногрудые молодые женщины, к которым мне хотелось подойти на улице. Наконец, последний раз коснувшись кистью холста, я отошел на шаг, взглянул на зеленую обнаженную женщину и руины, и изумился тому, что увидел перед собой. Как изумился бы, если б вошел в мою студию и нашел в ней другого человека, совершенного незнакомца, который воспользовался моим мольбертом, пока я был в отпуске. И кем бы он ни был, этот человек, я испытывал к нему безмерное чувство благодарности. А право на это чувство делила с ним зеленая дама. Вдвоем они спасли меня от Ада.

Суварнин встал, крепко пожал художнику руку.

— Из душевной боли рождается великое искусство, — изрек он. — Только из глубин отчаяния и можно дотянуться до небес. Вспомните Достоевского.

Баранов кивнул, но и чуть смутился: он трижды пытался прочитать «Братьев Карамазовых», но так и не перевалил на 165-ую страницу. Суварнин, однако, не стал развивать тему.

— Прочитайте мою статью в субботнем номере. Думаю, вам понравится.

— Заранее благодарю, — потупился Баранов, решив, что после ухода Суварнина сразу позвонит Алле и сообщит сногсшибательную новость. — Я — ваш должник.

— Ерунда, — отмахнулся Суварнин. Вот эта точность в выборе слов и обеспечивала ему славу ведущего критика. — Искусство у вас в долгу. И последний вопрос. Что вы теперь собираетесь рисовать?

Баранов ослепительно улыбнулся.

— Вишни. Шесть килограмм спелых вишен в плетеной корзине. В два часа дня из принесут с рынка.

— Хорошо, — они вновь обменялись рукопожатием, и критик отбыл, бросив еще один осторожный взгляд на бутылку водки.

Баранов сидел за столом, мечтательно ожидая прибытия вишен, и думал: «Может, пора заводить отдельную папку для газетных вырезок с моими интервью?»

В субботу дрожащими руками Баранов открыл журнал. На странице с фотографией Суварнина по глазам ударил черный заголовок: «ГРЯЗЬ В ГАЛЕРЕЯХ». Баранов моргнул. Потом начал читать. «На прошлой неделе, — писал Суварнин, — контрреволюция нанесла один из самых жестоких ударов по российскому искусству. Дьявольская кисть некоего Сергея Баранова, доселе скрывавшего еретическое бесстыдство под грудами гниющих фруктов и вдруг почувствовавшего, что он может выставить напоказ свою подлую сущность, явила нам вызывающее тошноту мурло декадентской, буржуазной «живописи».

Баранов сел, жадно ловя ртом воздух и проталкивая его в перехваченные болью легкие. Продолжил чтение. «Этим гангренозном наростом, — Баранов, пусть кровавый туман и застилал глаза, узнал любимое словечко Суварнина, — умирающий мир капитализма, объединившись с троцкистскими бандитами, дал знать Советскому Союзу, что его прихлебатели и агенты проникли в самое сердце культурной жизни родины. Чьи предательство и продажность позволили Баранову выставить свое чудище в стенах государственной галереи, пусть выясняет народный прокр. Но, ожидая результатов расследования, которое обязательно будет проведено, мы, представители интеллигенции, должны сомкнуть ряды, чтобы достойно защитить дорогую нам культуру. Наш долг — не позволить вероломному Баранову и ему подобным, раболепно следующим заблуждениям и причудам своих хозяев-плутократов, марать наши стены этими образчиками дадаистского отчаяния, реакционного кубизма, реакционного абстракционизма, сюрреалистического архаизма, аристократического индивидуализма, религиозного мистицизма, материалистического фордизма».

Баранов положил журнал на стол. Дальше он мог и не читать. Подобные статьи так часто появлялись на страницах периодических изданий, что следующие абзацы он мог процитировать и на память. Мир его рухнул. Сгорбившись, Баранов тупо уставился на шесть килограмм вишен в плетеной корзине.

В дверь постучали. Прежде чем он успел сказать: «Войдите», — она открылась и Суварнин переступил порог. Критик подошел к столу, налил стакан водки, залпом выпил. Повернулся к Баранову.

— Я вижу, — он указал на раскрытый журнал, — что вы прочитали статью.

— Да, — просипел Баранов.

— Вот, — Суварнин достал из кармана рукопись. — Возможно, вас заинтересует исходный текст.

Непослушными пальцами Баранов взял рукопись. Перед глазами все плыло. Суварнин тем временем вновь наполнил стакан. «…вновь раскрывшаяся сторона великого таланта… сомнение и разочарование, которые становятся отправным пунктом долгого пути осознания… потрясающая техника… пионерский прорыв в глубины психики современного человека посредством…»

Баранов отбросил листки.

— Что… что произошло? — выдохнул он.

— Правление союза художников, — ответил Суварнин. — Они видели вашу картину. Потом прочитали мою рецензию. Попросили внести некоторые изменения. Этот Клопьев, председатель правления, который нарисовал восемьдесят четыре портрета Сталина, проявил особое рвение.

— И что теперь будет со мной?

Суварнин пожал плечами.

— Как друг, я советую вам… покинуть страну, — он наклонился, взял со стола листки с первым вариантом рецензии. Порвал на мелкие кусочки, положил на металлический лист у печки, поджег. Подождал, пока они сгорят, потом тщательно растер ногой пепел. Допил водку, на этот раз прямо из горла, и вышел из мастерской.

Поделиться с друзьями: