Железные Лавры
Шрифт:
Не будь то геронда, невольно услышал бы, по греху своему, в таких святых словах беспечность.
– Учил тебя: если идешь новой, незнакомой дорогой, не торопись, - укорил он меня. – Торопливость опасней недогадливости. Подумай, зачем мог прийти логофет. Я не его духовник.
Если логофет пришел к геронде, то уж заговор совсем налицо – одна и та же мысль жужжала у меня в голове, как назойливая оса. Проверяет на ощупь логофет всякий камень, о который может споткнуться на пути к исполнению замыслов. Не решался сказать так прямо геронде, что лезло в голову, смотрел на него, хлопая глазами и надеясь, что сейчас он одним словом разрешит меня от опасений и загадок – как расслабленного словом своим поднимет с одра.
– Верно сомневаешься, - поддержал меня геронда, чего я не заслуживал никак, и вот имел сказать нечто, от чего все разумение мое онемело: - Он просил дать тебе благословение стать силенциарием.
Рот мой раскрылся сам собою – дыхание замерло в груди ослицей бессловесной.
– Закрой рот, бес влетит, - сказал геронда. – Не сегодня же тебя силенциарием назначат. Поучиться придется, но по ступеням-степеням быстро пойдешь. Ты умом шустрый, глазом острый, ухом по небу водишь.
Сердце и утробу мою испытывал геронда Феодор. И усугубил испытание:
– Когда к твоему покойному брату Зенону в краткую бытность его силенциарием приходил исповедовать его во Дворец, в храм Богородицы Маяка, нередко, грешен, воображал невольно тебя на его месте. Тебя-то, Иоанн, силенциарием куда радостней было бы мне исповедовать.
Совсем в те мгновения упал сердцем, совсем обессилил, совсем изнемог, хребет стал таять, поясница тестом поплыла, едва не сполз зыбкой плотью со скамейки в пол. Одна бы парчовая одёжка осталась поверх студня.
– Укрепись, укрепись, Иоанн, - на мое счастье, крепко встряхнул меня за плечо твёрдой своей десницей геронда Феодор. – Тебе ли теряться перед обстоятельствами? Вижу, вижу, от какого искушения ты ныне свободен. Потому-то, дабы на его место семь других, злейших оного, не явилось, и дам тебе благословение. Но – совсем на иное, о чем еще не ведаешь.
Стукнуло мое сердце раз, стукнуло второй, словно стучалось ненадежным должником в дверь к заимодавцу.
– На что же, отче? – вопросил скрипом пересохшей гортани.
– А на всё то, что сам захочешь учинить, когда выйдешь за порог Обители, - твердо изрек геронда Феодор. – Только уж не подведи меня перед Господом нашим, Иоанн. Как твой покойный отец говорил – «не испорти замысел о тебе». Мне же за твои проказы потом отвечать.
Скамейка подо мною вдруг сделалась чашей стенобитного онагра, уже готовой швырнуть смертоносный груз на стену вражеской цитадели. Камнем выходило быть мне, Дворцу – вражеской крепостью.
– Геронда! – только и выдохнул теплое слово вместо того болотного стона, что уж скопился в утробе.
Геронда Феодор благословил меня – и тут же выгнал взашей:
– Теперь живо убирайся, пока еще в стенах святой Обители не измыслил какого немыслимого озорства. Благословляю на то, что первым придет тебе на ум, когда выйдешь за порог. Пошёл, пошёл с Богом!
Бежал из обители, как и во снах никогда не бегал. Не помню, что видел – может статься, с опущенными веками нёсся, тьмой очей и страхом споткнуться прикрываясь от всякого помысла, лишь бы чего, вправду, не измыслить дурного в стенах Обители.
Дохнула в лицо угольным дымком улица, дверь Обители за мной закрылась. Что же было измыслить теперь такое во вред заговору, что не отяжелило бы брови геронды Феодора?
Двинулся по улице, с каждым не нащупывающем ясной цели шагом все больше изумляясь тому, что ничего в голову все никак не приходит. О каком таком озорстве намекал геронда Феодор?
Завернул за угол – и вздрогнул: прямо навстречу мне с визгом несся поросёнок. Шустрое тельце тряслось на бегу. Вот копытце скользнуло по булыжнику, шлепнулся голый сгусток жизни, убегая от заклания, вскочил, как тотчас подброшенный, а за ним безнадежно бежала молодая девица – по всему видно, кухарка в небедном доме. Купила на рынке шустрого, вроде меня, подсвинка, а тот с приближением к разделочному столу и жаровне вырвался из ее рук, обретя напоследок отчаянную силу борова. Можно было вообразить наказание, кое ждало девицу за такую потерю, – и подсвинок бы ей не позавидовал.
Мое мгновенное оцепенение помогло делу: подсвинок не узрел меня вовсе, а если и узрел, то – как хладный столп. Потому не юркнул в сторону, к стене ближайшего дома, а несся мимо моей ноги – и я успел кинуться на него сверху, как ястреб. Тут-то богатые одежды пригодились: подсвинок сам запутался в них, суча ножками. Я-то поднялся, а девица-то, напротив, рухнула передо мной ниц – вот они, одежды тщеславия и власти!
– Господин, господин, прости, - лепетала кухарка, норовя облобызать мне ноги.
Отпрыгнул и прикрикнул на нее, как не прикрикивал никогда ни на кого – вот он, глас тщеславия и власти:
– Поднимись, дура!
Девица поднялась с мокрой, скользкой мостовой, только глаза с нее не подняла.
– Бери и никому ничего не говори! – велел ей тем же грозным гласом прогуливавшегося по улицам Города дворцового силенциария.
Она вновь осела на колени – и лишь воздела руки. Сказать бы – воздела горе, потому как так и зрилось, но нет – к подсвинку и ко мне, не умнее оного в своих замыслах.
– Так не удержишь, дура! – уже едва хватало мне гласа силенциария, раз не надсмотрщика в каменоломнях. – Другой раз ловить не стану, пускай тебя саму вместо него поджарят. Бери, говорю!
Она встала, отступила и, дурочка, вновь издали протянула руки к «господину» и подсвинку, прижатому к его груди. Тогда сам шагнул ей навстречу, испытал на миг блудный помысел, торкнувший гортань, от груди к груди двинул ей живую, непокорную силёнку – и уж тогда сам отступил поспешно.
– За кого мне молиться, господин? – едва слышно спросила девица, так и не поднимая взора.
– За грешного раба Божьего Иоанна, - с облегчением ответил ей. – Помолись за успех его дела.
Тут-то меня и осенило! Даже не приметил, как исчезла кухарка с подсвинком.
– Господи, неужели это и есть то потребное средство? – возгласил едва не на всю улицу. – Неужто его довольно, такого ребячьего озорства?
А ведь по всему выходило, что геронда Феодор и прозревал то, называя спасительный для престола замысел «озорством» и «проказой». И вот – именно та давняя, проверенная в деле проказа и пришла мне первой в голову… Вот уж на что никогда бы не решился просить благословения, тотчас узрев в таковом замысле бесовское озорство подкидывать уму человеческому всякие проказы!
Теперь цель стала ясной, в мышцах появилась упругость, в ногах – твердость и правда.
Входил во Дворец в те же мусорные ворота, что и раньше, хотя медальон-пропуск уже позволял вступать в сей Разум империи хоть бы и парадными вратами. Меня, однако, ждала Фермастра, дворцовая кухня-утроба, а не дворцовый мозг. Только войдя в громоздкий простор Дворца, вдруг уразумел, что не ел с того часа, как покинул тайную клеть в Городе и отправился на аудиенцию к василиссе. А между тем, натопаться успел изрядно.