Зимняя Война
Шрифт:
Капала мерно, как при китайской пытке, вода из крана. Сигареты, чай, разрезанный лук лежали, тускло светились на клеенке стола. Носки свисали с батареи, как мертвые шкурки. Автомат Калашникова чернел в углу, рядом с выпачканной в ископаемом варенье каской.
Он упал на пол, схватил себя за голову и так застыл.
Тусклый, призрачный свет золотым медом тек, струился от лампы.
Заскрипела дверь. Жена Женевьева медленно вошла в комнату, ведя за руку детей – мальчика и девочку. Он лежал на полу неподвижно, навзничь. Дети молча сели на корточки, трогали пальчиками его голову. Женевьева опустилась на колени. Обвила его ноги в заляпанных грязью сапогах длинными русыми волосами.
– Муж мой, – сказала она тихо и нежно. – Вот я и приехала. Я соскучилась по тебе. Я приехала сказать тебе, что все хорошо. Дети выросли. У Сандро сменились все молочные зубки на постоянные, а Урсулочка научилась рисовать зайца. А я… я привезла тебе подарок…
Она покопошилась за пазухой, расстегнула шубейку, нашарила то, что искала, вытащила кулачок, раскрыла. На ее крохотной, величиной с кошачью лапку, ладони лежал огромный синий камень, ослепительно, победно горящий в тусклом свете нищенской двадцатипятисвечовой лампы. Она глядела на камень и улыбалась.
– Ты знаешь, муж, это все случайно… мы приехали сюда, сошли с поезда, мы семь суток ехали, мы уголодались, дети захотели есть, я решила купить им пирожков, а там, на вокзале, рядом с торговками, стоял один слепой парнишка… смешной такой, стриженый долыса… как солдатик… он играл то на губной гармошке, то на банджо – здорово так!.. и люди бросали ему копеечку в его военную пилотку, к его ногам, на снег, и хлопали в ладоши, и подпевали ему: ля-ля, ля-ля!.. а у его ног, на снегу, у старых толстоносых башмаков, валялся этот камень, но его никто не подбирал, никто, наверное, его просто НИКТО НЕ ВИДЕЛ, и только я его увидала, никто его не подобрал, а я – подобрала… гляди, как играет!.. Это поддельный, конечно, таких огромных в жизни просто не бывает…
Она наклонилась над ним, зажала камень в кулачок, положила небесную синеву на неподвижную его грудь. Погладила его щеку, висок. Приблизила свое лицо к его лицу, поцеловала его в губы.
– А ты знаешь, Юргенс, я ведь убила вражеского генерала… И жалко мне его так стало. Так смертельно жалко, до слез. Никогда не забуду, как он бил себя в грудь, кричал: у меня дети, у меня дети!.. И у нас дети, вот они… Ты спишь. Спи. Ты устал. Ты очень устал. Ты воевал, любил. Ты стрелял, грыз зубами снег. Пойдем к Луне. Муж мой родной, пойдем к Луне. Наконец-то мы с тобой вместе, навсегда, как я и мечтала, уйдем к Луне. Так, как я хотела всегда.
Самолетное пассажирское кресло мягкое, а кресло пилота должно быть жестким и с колючками, чтобы пилот никогда не заснул. Ровный гул втекал в уши. Она закрыла глаза, чтобы дремать, но сон не помиловал ее. Она выкинула свой револьвер в Байкал. Или в Сену. Или в Белое море. Она опять маленькая, меньше наперстка, и девочка с золотыми волосами держит ее на руках, качает, обнимает, напевает ей: баю-бай, баю-бай. Это ее мать. Она оборачивает маленькое беззубое личико, и ее нос утыкается в ладонь матери, в дыру, где пальца нет. Она ищет грудь, молоко, живое и теплое, но мать тычет ей в ротик надоевшей тряпицей, где разжеванный ржаной хлеб. Она сосет ржаной хлеб в тряпице и широко раскрытыми глазами глядит на холодное белое небо, на море, на кромку прибоя, на черные зубцы пихт, на бледное молочное Солнце, льющееся с высоты на нее, льющееся молоком в нее, кормящее ее силой, верой и правдой.
Одной рукой она держалась за подлокотник кресла. Ее чуть тошнило. Необъяснимая дурнота наваливалась изнутри, подкатывала к горлу, туманила сознанье. Ей захотелось соленого… икры, хрусткого огурца. Такого не бывало с ней никогда. Другую руку она держала так, будто бы в ней лежал смит-вессон. Бедный Ионафан, твой подарок она выкинула рыбам. Над ним теперь плывут голомянки и омули. У тебя было такое родное лицо, Ионафан. Будто бы там, в молочном свете дальнего холодного Солнца, я тоже, в серебряном сне бессознанья, знала тебя.
Как гудит самолет. Как сотрясается. Как кренится с крыла на крыло. Трясется и плачет его чрево, его душа. Разве у мертвой железки есть душа?! Душа есть у всего. Лех говорил: на Войне был Черный Ангел. Он предрешал исход боя. Я в самолете – Ангел сама. Я предвещу. Я предрешу.
Сосед слева, ражий веснушчатый парень, равнодушно жевал мятную жвачку. Сосед справа, седой старик, внимательно и скорбно глядел, как сжимается ее рука, с незримым оружьем.
Гул усиливался. Она сидела в кресле неподвижно. Ее глаза были закрыты.
Когда самолет начал переворачиваться, круто и страшно заваливаться на бок, и левое крыло охватило рыжим огнем, и людской крик поднялся отовсюду, из всех глоток, разрезая и разрывая непрочную самолетную обшивку, – она не открыла глаз.
И когда огонь охватил орущих людей, их мечущиеся руки и вздыбленные в паденьи волосы, и ударил обжигающим золотым снегом в спины и лица, – она не открыла глаз.
Все переворачивалось и горело, все текло обратно, к истоку, и изнутри было видно, как сжималось время, умаляясь до огненной точки в черноте, – и она, улыбнувшись, так и не открыла глаз: ведь она видела и с закрытыми глазами, как по снегу морозного рынка к ней бежал Лех, подхватывал ее на руки, смеясь и целуя, и надевал ей на шею цепочку с синим, как сибирское небо, камнем, а из тьмы, из слепящей белизны протягивалась тонкая беспалая рука и крестила их, благословляла: вот ваше венчанье, дети, так я и знала, что оно будет в небе, будет во сне и в жизни иной, что всех смертей превыше.
Лех, зацепляясь локтями и коленями за старую тщедушную мебель, рванулся из бездны одиночества на оглушительный, ослепительный звонок.
За порогом сгущалась тьма, на пороге, мерцая, стояла Люсиль.
В том самом синем платье с блестками, в наброшенном на плечи ватничке, как и была на Войне.
– Ты тоже призрак! – выкрикнул он.
Люсиль грустно глядела на него, и он заметил, что в углах ее светлых веселых глаз появились птичьи лапки новых, печальных морщин.
– Ох, Юргенс, ну ты и дурачок, – устало сказала она. – Если я призрак, то почему я так проголодалась?.. Накорми меня хоть чем-нибудь. Дай пожевать кусок ржаного. Я понимаю – Война, еды не добыть. Армагеддон уже в кольце. К нему стягивают вражеские войска. Наши зенитки лупят все мимо. Еще ни одного самолета не сбили. Авиация все бомбит в округе. Горят Кашира, Малаховка, Купавна, Голутвин, все восточные подходы. Я теперь сама не знаю, кто я. Актрисулька?.. песенки мои никто слушать не желает, и денежек за них не платят. Только огрызаются: не до песенок нам. Видишь, это Армагеддон, а в Библии предсказано было… ну, пусти же! Что я тут на пороге у тебя, как почтовый ящик!..
Он потрясенно шатнулся вбок, впустил ее. Боялся до нее дотронуться.
– Да не бойся ты, – со вздохом уронила она, стаскивая с себя обгорелый ватник и швыряя его на пол коридора. – Настоящая я. Ты ж еще не понял, что люди умирают и воскресают. Редко, но бывает. Хочешь я тебя развеселю?.. как тогда!..
Она подбоченилась, выставила бедро вперед, синий шелк выблеснул люрексом, и лицо Леха покрылось сине-золотой светящейся сетью.
– Уезжаю я, солдатик, уезжаю в Азию!.. Неужель последний раз на милку я залазию!.. – заголосила она визгливо и шутейно. Он закрыл ей рот рукой и в ужасе отдернул руку, как от огня.