Александр Блок в воспоминаниях современников. Том 2
Шрифт:
минутами о внешних вещах.
Он рассказывает, что теперь в литературном мире
в моде общественность, добродетель и патриотизм. Что
Мережковские или еще кто-то устраивают патриотиче
ские чтения стихов в закрытых винных магазинах Шит-
та, по углам больших улиц, для солдат и народа. Что его
зовут читать, потому что это гражданский долг. Он не
доумевает, у него чуть насмешливая и печальная улыбка.
71
— Одни кровь льют, другие стихи читают. Наверное,
не п о й д у , — все это никому не нужно.
— И Брюсов сейчас говорит о добродетели.
— А вот Маковский оказался каким честным челове
ком. Они в «Аполлоне» издают к новому пятнадцатому
году сборник патриотических стихов. Теперь и Сологуб
воспевает барабаны. Северянин вопит: «Я, ваш душка,
ваш единственный, поведу вас на Берлин» 12 . Меня про
сили послать. Послал. Кончаются так: «Будьте довольны
жизнью своей, тише воды, ниже травы. Ах, если б зна
ли, люди, вы холод и мрак грядущих дней» 13. И пред
ставьте, какая ч е с т н о с т ь , — вернули с извинениями, печа
тать не могут 14.
Потом мы опять молчим.
— Хорошо, когда окна на запад. Весь закат прини
маешь в них. Смотрите на огни.
Потом я рассказываю, что предшествовало его про
шлогоднему письму. Он удивлен.
— Ах, это Штейнер. С этим давно кончено. На этом
многое оборвалось. У меня его портрет остался, Андрей
Белый прислал.
Он подымается, открывает шкаф, из папки вынимает
большой портрет. Острые глаза, тонкий извилистый рот.
Есть что-то общее с Вячеславом Ивановым, но все рез
че, чернее, более сухое и волевое, менее лиричное. Блок
улыбается.
— Хотите, разорвем?
Хочу. Он аккуратно складывает портрет вдвое, прово
дит по сгибу ногтем. Рвет. Опять складывает. Рвет. Порт
рет обращен в груду бумажек размером в почтовую
марку. Всю груду сыпет в печь 15.
Моя очередь говорить. Сначала рассказываю о черно
морских бурях, о диких утках и бакланах. Потом о том,
что надо сейчас всей России в войне, в труде и в молча
нии искать своего Христа и в нем себя найти. По
том о нем, о его пути, о боли за него.
Мы сидим в самых дальних углах комнаты. Он у сто
ла, я на диване у двери. В сумраке по близорукости я
его почти не вижу. Только тихий и усталый голос ино
гда прерывает м е н я , — значит, он тут. Да еще весь воз
дух комнаты полон какого-то напряженного в н и м а н и я , —
слушает, значит.
Поздно, надо уходить. Часов пять утра. Блок серье¬
зен и прост.
72
— Завтра вы опять приходите. И так каждый день,
пока мы до чего-то не договоримся, пока не решим.
На улице дождь. Пустота. Быстро иду по сонному го
роду. Надо его весь пересечь. Господи, как огромен
и страшен твой мир, и какую муку даешь ты твоим лю
дям. На следующий день опять иду к Блоку.
У него опять такая же тишина. И так начинается изо
дня в день 16. Сейчас мне уже трудно различить, в ка
кой раз что было сказано. Да и по существу это был еди
ный разговор, единая встреча, прерванная случайны
ми внешними часами пребыванья дома для сна, пищи,
отдыха.
Иногда разговор принимал простой житейский харак
тер. Он мне рассказывал о различных людях, об отно
шении к ним, о чужих стихах.
— Я вообще не очень люблю чужие стихи.
Однажды говорил о трагичности всяких людских отно
шений. Они трагичны, потому что менее долговечны, чем
человеческая жизнь. И человек знает, что, добиваясь их
развития, добивается их смерти. И все же ускоряет
и ускоряет их ход. И легко заменить должный строй
души, подменить его, легко дать дорогу страстям.
Страсть — это казнь, в ней погибает все подлинное.
Страсть и измена — б л и з н е ц ы , — их нельзя разорвать.
И кончает неожиданно:
— Теперь давайте топить печь.
Топка печи у Блока — священнодействие. Он прино
сит ровные березовые поленья. Огонь вспыхивает. Мы
садимся против печи и смотрим молча. Сначала длин
ные, веселые языки пламени маслянисто и ласково ли
жут сухую белесую кору березы и потухающими лента
ми исчезают вверху. Потом дрова пылают. Мы смотрим
и смотрим, молчим и молчим. Вот с легким серебряным
звоном распадаются багровые угольки., Вот сноп искр
с дымом вместе уносится ввысь. И медленно слагаются
и вновь распадаются огненные письмена, и опять бегут
алые и черные знаки.
В мире тихо. Россия спит. За окнами зеленые дуги
огней далекого порта. На улицах молчаливая ночь. Из
редка внизу на набережной Пряжки одинокие шаги про
хожего. Угли догорают. И начинается наш самый ответ
ственный разговор.
— Кто вы, Александр Александрович? Если вы позо
вете, за вами пойдут многие. Но было бы страшной
73
ошибкой думать, что вы вождь. Ничего, ничего у вас нет
такого, что бывает у вождя. Почему же пойдут? Вот и
я пойду, куда угодно, до самого конца. Потому что сей
час — в вас как-то мы все, и вы — символ всей нашей
жизни, даже всей России символ. Перед гибелью, перед
смертью, Россия сосредоточила на вас все свои самые
страшные л у ч и , — и вы за нее, во имя ее, как бы образом
ее сгораете. Что мы можем? Что могу я, любя вас? Поту