Чаша терпения
Шрифт:
Август так внимателен, так нежен и ласков, что у нее пропадает всякое подозрение.
«Ах, как я была не права в своих предположениях, — думала она позже. — Ну как можно было его заподозрить в подлости? Ведь он — родной! Родной мне… милый, любимый… Нет. Не мог он выдать Филиппа Степановича и Декамбая, если даже и знал что-нибудь. А то, что он сам намекнул Зазнобину закрыть мой медицинский пункт в волости, — это, конечно, совершенная чепуха. Абсолютная, как Август говорит, ересь. Ересь… Ересь… Я просто устала».
— Ты знаешь, Август, мы еще не были с тобой в Самарканде, — как-то сказала она ему. — Говорят, это удивительный город. Столица железного Тамерлана! Великих ученых…
— Великих? Каких? Разве у азиатов были великие ученые? — спросил он насмешливо.
— Август, — сказала она укоризненно. — Ты ведь ничего о них не знаешь! Не знаешь и не должен так говорить. Я тебе назову только некоторых: Авиценна, Алишер Навои…
— Авиценна? Разве он… местный уроженец?
— Представь себе, да. Абу Али ибн-Сина, известный нам под именем Авиценны, родился в Бухаре. Потом долгое время жил и работал в Хорезме, в Самарканде. Авиценна был крупнейшим врачом Средневековья. И надо тебе сказать, что создателями так называемой «арабской» медицины в действительности были многочисленные народы Востока, в частности, народы Туркестана: согдийцы, хорезмийцы и другие. Если тебе это неизвестно, то я тебе скажу, что здесь же, на Востоке, впервые возникли аптеки. Медицина народов Востока обогатила европейскую медицинскую науку эпохи Возрождения и была одним из ее источников.
— Когда-то, в средние века, хирургия входила в круг деятельности цирюльников. Наиболее яркой фигурой среди тогдашних хирургов был французский цирюльник Амбруаз Паре, — спокойно улыбаясь, сказал Август.
— Значит, ты отрицаешь первое и смеешься над вторым? — сказала Надя. — А напрасно. Ведь это действительно так.
— Хорошо, хорошо. Я нисколько не собираюсь это оспаривать, — проговорил он покорно и мягко. — Перестань, пожалуйста, волноваться. — Он подошел и сказал ей на ухо, словно в комнате был кто-то посторонний, — Ты ведь знаешь — тебе нельзя волноваться. Ты хочешь в Самарканд? Поедем. Я готов. Хоть сегодня, — ответил он уже прежним веселым голосом.
Да, ей давно хотелось посмотреть Самарканд. Но к этому желанию добавилась еще надежда, что Самарканд разбудит снова творческое воображение Августа, расшевелит его душу, и он снова начнет рисовать. Ведь с тех пор, как случилось это несчастье в Ангрене, он больше не брал в руки кисть и никогда не говорил ни о погибших этюдах, ни о своем призвании. Она видела, что это был тяжелый, быть может уже непоправимый удар для его впечатлительной нервной натуры, и боялась даже говорить об этом, чтобы не сделать ему больно.
Поэтому поездку в Самарканд она придумала больше для него, чем для себя.
Предчувствие и надежда не обманули ее. Самарканд ошеломил Августа величием и красотой древнего зодчества, необычайной яркостью красок. Бирюзовый купол Гур-Эмира, блистающий ярче июльского неба; величественные башни Регистана, над которыми проплывали в небе чистые белые облачка; резные порталы мечетей и медресе напомнили ему творения Верещагина. Снова, как тогда, в первые дни приезда из Петербурга, когда он нашел Надю, Август, как одержимый, бросился искать краски, холсты, подрамники.
Через неделю они уезжали из Самарканда счастливые, довольные и своей поездкой и друг другом.
Всю зиму потом Август продолжал с увлечением писать то новые акварельные этюды, то дорабатывал самаркандские. Вечерами они почти никогда не сидели дома. Ходили на спектакли, которые ставились в доме купца Иванова, где помещалось Общественное собрание, бывали на маскарадах и семейных вечерах в Военном собрании, где публика пробавлялась картами. Август не упускал случая и садился за карты.
Чем ближе подходила весна, тем все реже Надя появлялась с Августом на этих вечерах: беременность ее уже была заметна, и часто, после круглосуточного дежурства в больнице, ей хотелось отдохнуть, побыть дома. Тогда он целовал ее и уходил один, а за полночь, когда возвращался, от него пахло ликером, табаком, коньяком. Опять он все реже, ленивее стал браться за кисть, но вечерами, уходя в военное или общественное собрание, уносил одну или две свои картины.
— Ты извини, Надюша, я обещал подарить… — говорил он ей виновато и спешил уйти.
За зиму их навестили Курбан и Тозагюль, два раза приезжал Худайкул. Когда-то Надя все говорила ему, что скоро к ним в волость пришлют еще фельдшера или даже врача и тогда будет совсем хорошо.
— Теперь у нас получилось так, — с горечью сказал ей Худайкул — горевали о том, что кусок маленький, да и тот кошка отняла.
Эти слова бередили ей душу, но она молчала: теперь уж надо было дождаться конца беременности, дождаться, пока подрастет ребенок, а потом, может быть, снова взяться за хлопоты и беготню по канцеляриям.
«Ведь нельзя же такую большую волость оставить без медицинского пункта, без фельдшера», — думала она.
— Ну, а вам-то легче стало жить, дядюшка Худайкул? — спросила она его.
— Легче? Отчего бы это? — удивился он.
— Ну как же?.. Ведь боролись же. Я сама слышала, как прокурор судебной палаты обещал снять налоги…
— Снять, снять, — с раздражением перебил ее Худайкул. — У меня уж горит борода, а ко мне еще лезут руки погреть.
— А кто это?
— Да разве вы их не знаете? Все те же. Волостному управителю дай, мулле Мирхайдарбеку-ходже нашему дай, мирабу дай… А не дашь — жизни лишат.
Удивительно близки и понятны ей были эти слова, и жалко, до того жалко становилось Курбана, Тозагюль, Худайкула, что щемило сердце и она все чаще думала: «Как? Чем им помочь?» И не могла найти ничего утешительного и лишь давала себе обещание добиться своего — уехать опять в волость.
Как-то вечером, когда Августа по обыкновению не было дома, Надя читала Чехова. «Нет во мне чего-то главного», — говорил герой «Скучной истории».
«Главное?.. А что же у меня главное? — вдруг спросила она себя. — Делать перевязки, раздавать хинин, прививать оспу?.. Неужели это все? Неужели это главное?»
Она лежала на диване, долго прислушивалась к себе после этих вопросов, словно ждала, что кто-то подскажет ей ответ.
«А что ты хочешь? — вдруг спросила она не то себя, не то кого-то другого, воображаемого человека. — Я посвятила им всю свою жизнь. Ради них я оставила Петербург и приехала сюда. Разве этого мало?»
«— Мало! — неожиданно сказал кто-то другой.
Она удивилась, прислушалась, опять спросила кого-то:
— А что главное у Кузьмы Захарыча? У Филиппа Степановича? У Декамбая?»
«А вот подумай… Вспомни. Ведь ты же все видела, — опять сказал этот воображаемый человек. — Помнишь третье июля? Ты ехала с Кузьмой Захарычем на дрожках, а на перекидном мосту стычка рабочих с вооруженными солдатами: внизу, на станции, готовилась отправка восемнадцати осужденных на каторгу солдат, а рабочие хотели этому помешать. А демонстрации этой осенью, которые ты видела впервые в жизни, — у Константиновского сквера, у городской думы?.. А? Вот что у них главное в жизни… Борьба! Понимаешь? Борьба за лучшую долю… Не свою. Народную долю».