Чаша терпения
Шрифт:
— Приедет. Но она не может ездить часто. Это могут заметить.
— Как же быть, Курбан?
— Не знаю. Здесь нужны женские руки.
Над самой головой у них упала звезда, закатилась куда-то во тьму. Тозагюль подождала, пока погаснет золотой след от звезды, потом опять шепотом спросила:
— Курбан, ты говоришь про мои руки?
— Не знаю.
Он чуточку подождал, не добавит ли она еще что-нибудь, потом сказал не то с раздражением, не то с оттенком отчаяния:
— А что же делать?! Ну скажи, что делать?
— Конечно, помочь такому человеку, значит, угодить аллаху, но ведь я… женщина, Курбан. За это он же, аллах, и накажет меня…
Курбан молчал. Звезды над головой у них стали падать все чаще.
— Аллах, аллах!.. — с раздражением сказал Курбан. — Ну… а если надо?! Понимаешь, надо.
— Нет, Курбан. Нет.
— А как же теперь?
— Не знаю. Надо подождать Ягелло…
— Ну ладно, ничего… спи. Я, может, сам как-нибудь или вот Рустаму велю…
— Ты что, Курбан?
— А что?
Он ведь маленький.
— Он мужчина.
— Но ведь он ничего не знает о них… И не видел даже этого Петра…
— Не видел, но он догадывается. От него больше нельзя скрывать этого.
— Нельзя. Ты верно говоришь.
— Чувалов и Ковальчук ушли… Так про них и говорить ему ничего не надо. А от Петра он не отойдет. Только предупредить, чтобы не бегал часто туда-сюда… Или уж с ним сидел, или… Смотри, вон опять звезда покатилась, большая!
— А помнишь, как ты зачерпнул в колодце полное ведро вот таких крупных золотых звезд и сказал, что это для меня. Мы их и пили из ведра и проливали на землю… Я это всю жизнь буду помнить…
— Я тоже…
— В ту ночь ты первый раз поцеловал меня… А я так испугалась… Мне казалось, что об этом узнает отец… Шла домой и боялась… Потом всю ночь не спала… Все хотелось, чтобы ты был рядом… целовал меня…
Курбан приподнялся, сквозь синий предутренний сумрак, разбавленный поздним светом ущербной луны, с улыбкой посмотрел на жену, поцеловал ее пахнущие райхоном губы, помедлил и надолго прильнул к теплой смуглой ложбинке на груди, видневшейся в открытый ворот рубахи.
— С той ночи ты стал меня звать… Помнишь, как ты называл меня?
— Как?
— Тозагюль, звездочка моя… Почему ты теперь меня так не зовешь?..
Он нежно, боязливо погладил ее по щеке своей чугунной буграстой ладонью, сказал виновато:
— Смотри, какая у меня ладонь жесткая. Разве такие руки могли бы тебя ласкать? Иной раз мне так хочется тебя поласкать… но мне стыдно и боязно до тебя дотронуться своими корявыми железными лапами.
— Ну что ты говоришь, Курбан… Руки у тебя нежные… Это ничего, что они в мозолях…
— Тозагюль… Звездочка моя…
Обеими руками она взяла его тяжелую руку, прислонила к щеке большую, пахнущую железом ладонь.
— Тозагюль… Тозагюль… — все тише шептал Курбан. — Звездочка моя… Не надо прислонять… На ней одни мозоли… — Он вдруг встал перед ней на колени, легко поднял ее на руки, помолчал. Потом воровато оглянулся на спящих детей, прижал ее к себе, жарко и шумно зашептал в самое ухо. — Я принес одну подушку… Для тебя… Отнеси ее в комнату…
Она посмотрела ему в глаза, медленно, отрицательно покачала головой. Потом тихо сказала:
— Не надо, Курбан… Давай спать.
Ласково, с великой бережностью, словно она все еще была для него невестой, а не женой, он опустил ее на войлок, сказал:
— Спать, так спать… Звездочка моя… Тозагюль…
Ну кто бы мог подумать, что Надира явится так внезапно! Нет, невозможно вместить это счастье в груди.
Невозможно! Даже трудно привыкнуть к мысли, что Надира здесь. Вот она здесь рядом, сидит за дастарханом. Ну, если трудно поверить глазам, можно протянуть руку и еще раз прикоснуться к ее плечу, обнять, засмеяться, в десятый раз сказать одни и те же бессмысленные слова:
— Ну разве это не аллах делает?.. Скажи, Надира, аллах? Только он мог послать тебя к нам в этот час, — говорила Тозагюль.
— Ну что за час такой? Скажи мне, — просила Надежда Сергеевна.
— Это пусть Курбан сам… Я не знаю… Не видала… Не видала… Не могу… Ведь он сказал тебе, что сейчас придет?
— Да, он сказал, что скоро вернется.
— Ай-яй-яй… Вот жалость! Ну почему ты не привезла свою Наталью?! Да-да. Ты уже говорила. Побоялась этой проклятой лихорадки. Ай-яй-яй… Она, конечно, стала красавицей, твоя Наталья. А?.. Большая совсем?..
— Твоя Дильбар и моя Наталья родились в один год. Даже Диля на месяц старше.
— Старше. Да-да… кажется, на месяц старше.
Они опять обнялись и опять рассмеялись, счастливые этой встречей.
— Ты пополнела, Тозагюль. И побелела. Стала — я скажу тебе по секрету, ты не зазнавайся — сказочно красива. Прямо царская невеста.
— Меня очень любит Курбан. Говорит, что больше, чем прежде. И верно. Руки у него такие жесткие… такие большие, а… ласковые. Где эта нежность в них прячется — не пойму.
Надежда Сергеевна задумалась, украдкой вздохнула.
Тозагюль посмотрела на нее, немного помолчала, потом осторожно, тихо сказала:
— Надира… Ты опять вздыхаешь?
Не взглянув на нее, Надежда Сергеевна задумчиво и согласно покачала головой.
— Вот теперь уж дело прошлое, Надира, ты не обижайся, но когда мы увидели… Этот твой Ишмат-Ташмат… Август-Сентябрь… совсем нам с Курбаном не понравился, — сказала Тозагюль.
— Я это знала. Поэтому очень редко у вас с ним бывала. И то лишь проездом. У Курбана в кузнице.
— Да-да. Я тоже поняла.
— Первое время, когда он приехал, я престо ошалела от счастья… Ведь я все-таки любила его… И обо всем забыла, — продолжала Надежда Сергеевна с прежней задумчивостью, глядя куда-то в одну точку. — Я даже немного была сердита на вас, что вы его не любили… Но потом… потом я поняла, что вы правы. Иногда мне хотелось отвести душу с вами, но я стыдилась ехать к вам. Мне казалось, что все — и вы, и весь мир — знают, какой он человек. Но странно, я все больше узнавала его, а сама все ждала чего-то, все надеялась, что он изменится, станет другим.