Детский мир (сборник)
Шрифт:
Вероятно, таковы были традиции.
Перемену к себе Ивонна почувствовала мгновенно. Правда, на чаепития, устраиваемые в обеденный перерыв, ее по–прежнему приглашали, но вот мнением по различным вопросам более не интересовались, обязательных знаков внимания, как бы уже не оказывали, а внезапно подняв глаза, она непременно встречала чей–нибудь пристальный, недоброжелательный взгляд, словно ее рассматривали как редкое насекомое.
Чувствовала она себя отвратительно.
Да и Дирдеп, по всей вероятности, не держал своих намерений в тайне от коллектива: через пару дней после проклятого понедельника он через сотрудника канцелярии снова пригласил ее к себе в кабинет и, откинувшись так, что фиолетовый череп коснулся недавно повешенного портрета Геккона, деловито оглядывая ее, с прежней казарменной непосредственностью поинтересовался:
— Ну что?
А послушав минуту–другую потуги Ивонны, которая мямлила что–то неубедительное, раздраженно забарабанил по столешнице крепкими пальцами и сказал — удивляясь и негодуя одновременно:
— Тебе что — мало? Ладно, еще добавим! Но учти, моя радость: как бы не было поздно! Я ведь тоже не каменный: ждать долго не буду…
И вдруг серыми квадратными тупыми ногтями, как часоточный, поскреб фиолетовую кожу на черепе.
Уши у него потемнели еще сильнее…
Вот в такой невыносимый узел все это затянулось.
В некоторые моменты Ивонна думала, что, может быть, действительно ей следует уступить: черт с ним, с гамадрилом раздолбанным, в конце концов, от нее не убудет, но одновременно она с необыкновенной ясностью видела, что уж если и уступать, то тогда уступать надо было немедленно — добровольно и как бы по собственному желанию, а теперь получалось, что она не хотела, но ее заставили, так сказать, дали женщине предметный урок.
Ничего, кроме насмешек это теперь не вызовет.
Но и держаться дальше она тоже уже не могла. Силы у нее были на исходе, и буквально каждое утро, направляясь по весенним улицам к зданию Департамента, она чувствовала, что с ней может случиться истерика.
Помешательство, судороги рассудка, временное безумие.
И тогда она совершит какой–нибудь непоправимый поступок.
Этого она боялась, пожалуй, больше всего.
Правда, был один выход, между прочим опять подсказанный Дуремаром.
Еще в первые дни, когда узел ее отношений с Дирдепом только затягивался, а сама ситуация пока не пришла в тупиковое состояние, выбрав подходящий момент, потому что и здесь существовали определенные сложности, с соответствующей иронией, не слишком настаивая, Ивонна рассказала ему о возникшей проблеме, и Дуремар против обыкновения не отмахнулся, как это у него было принято, не наморщился, не заканючил о собственных трудностях, которых, по его словам, тоже хватало, а почмокав немного, что, как правило, свидетельствовало об озабоченности, сокрушенно признал, что возникновение такого конфликта следовало бы предвидеть, дескать, да, этот самый Дирдеп всегда отличался в данных вопросах, слухи ходят давно, нет ничего удивительного, а потом, все же сморщившись так, что лоб его стал походить на кожуру корнеплода, очень внятным, проникновенным голосом объяснил, что, по его мнению, надо сделать.
Ивонна даже отпрянула в тот момент. Настолько это было невероятно.
Словно подскочила температура.
— Я не могу, — после некоторого молчания сказала она. Ты себе не представляешь… Я никогда в жизни не занималась такими вещами…
Ее передернуло.
А Дуремар, покраснев вдруг ушами, похожими на свекольные листья, неожиданно выпрямился — так, что плеснулась стоявшая перед ним чашечка кофе.
— Ну ты — как хочешь. А только я его знаю: он не отвяжется…
И, как зачарованный посмотрел на расползающуюся по столу густую темную лужицу.
Пальцы его дрожали…
Вот, чем обернулось для нее серое и голубое.
И все равно — то, что без колебаний предлагал Дуремар, было ужасно.
Ивонна, наверное, ни за что не осмелилась бы это сделать: подступала боязнь, не хотелось, да и, если начистоту, то просто–напросто не хватало решимости, но когда в пятницу, вечером, в конце рабочего дня ее снова выдернула к себе кадровичка и, сверля все тем же презрительным, негодующим взглядом, без каких–либо объяснений предложила ей расписаться на выговоре за нарушение внутреннего распорядка (дескать, несвоевременный приход на работу, последнее предупреждение), то ей стало вдруг совершенно понятно, что никакого другого выхода у нее нет.
Хочет она или не хочет, но — это единственный.
И потому в тот же день, возвратившись довольно поздно из Департамента, торопливо поев и кое–как накормив торопящегося на улицу Клауса, отложив все дела, которые в невероятном количестве скопились к этому времени, она достала из письменного стола чистый листок бумаги и, не задерживаясь ни на секунду, боясь передумать, неразборчивым быстрым почерком написала: «Начальнику районного отделения Охраны порядка. Заявление»…
Сочинять какой–либо текст ей было не нужно, текст уже сочинил за нее многоопытный Дуремар, и она лишь механически, словно приготовишка, перевела его на бумагу, только в самом конце изменив слишком резкое, на ее взгляд, выражение, а затем подписалась, как он ей советовал, просто «Гражданка», после чего легла на диван и лежала, опустошенная, — до тех пор, пока в половине первого ночи не появился нагулявшийся Клаус.
Она думала, что заявление это как–то на ней отразится: будут мучить угрызения совести, возникнет желание уничтожить, пока не поздно, испачканную ложью бумагу, однако ничего такого не ощущала — чувствовала только усталость и изматывающие пустоты желания: заснуть поскорее.
Тем день и кончился.
А когда она поднялась поздним утром, к удивлению своему свежая и даже выспавшаяся, чего с ней давно не бывало, то едва посмотрев на отмытое от тумана небо, раскинувшееся над трубами, на зеленую опушь деревьев, оказывается, уже проклюнувшихся и выпустивших листву, на целебный пронзительный воздух, трепещущий воробьиными криками, она тут же, в первую же секунду решила, что ни на какую работу она в свой выходной не пойдет, хватит, все равно это ничего не изменит, и такое решение породило в ней острое, неправдоподобное чувство блаженства.
Точно все уже завершилось, и больше не надо ни о чем беспокоиться.
И даже Клаус, с утра заявивший, что у него куча дел и что он немедленно убегает неизвестно насколько, неприязненным тоном своим не сумел поколебать это радостное, чудесное настроение.
Ивонна лишь сдержанно кивнула ему, давая понять, что слышит, и, не выясняя куда он собирается и зачем, посоветовала только держаться подальше от сарацинов.
Потому что они, по слухам, опять кого–то вчера зарубили.
Примитивные, жестокие существа, совершенно не цивилизованные.
Так что, пожалуйста, не лезь ни в какие истории.
Она сказала об этом исключительно для порядка.
Клаус так и отреагировал.
— Ну мам, — ответил он снисходительно, что–то там пережевывая и прихлебывая обжигающий крепкий чай. — Ну ты, как маленькая! Ну с какой стати я буду завязываться с сарацинами. Что я, чокнутый, что ли? У меня совсем другие проблемы, — и добавил, потянув на себя кусок хлеба, намазанный маслом. — Сарацинов вообще скоро всех перебьют. Не волнуйся. Уже недолго осталось…
Ивонна вздрогнула.
— Откуда ты знаешь?
— Ну мам, — объяснил Клаус еще снисходительнее. — Сама подумай. Были уроды — их перебило «народное ополчение». Так? Июльская катавасия? Только Покровитель остался… «Ополченцев» потом перебили гвардейцы вместе с солдатами. И месяц назад — Покровителя. Тоже неплохо… А теперь сарацины вырезали почти всех гвардейцев. Ну, может, не всех, а тех, которые оказывали сопротивление… Что тут особенно думать? Ясно, что и сарацины недолго продержатся.