Двор Карла IV. Сарагоса
Шрифт:
— Бьюсь об заклад, это какой-нибудь тенор из труппы Маноло Гарсиа. Предоставь мне поговорить с ним. И если моя догадка верна, если этот болван не отвечает тебе взаимностью и твоим искренним чувствам предпочел фальшивую любовь одной из тех дамочек, которые своими шелками метут пыль за кулисами, ты, я полагаю, должна знать, что такое ревность. Так ведь?
— Я слишком хорошо это знаю, Исидоро, и терплю страшные муки, — дружески доверительным тоном сказала моя хозяйка. — Но у меня по сравнению с тобой есть одно преимущество: ты еще не уверен в своем несчастье, а потому колеблешься, я же теперь знаю точно, что нелюбима, и обстоятельства сложились так, что я смогу отомстить.
— О, Пепа, я не узнаю тебя! Никогда не думал, что ты способна на такое… — с живостью подхватил Исидоро. — Да, ты отомстишь. Не тревожься, я тебе помогу, если ты мне поможешь изобличить и покарать Лесбию, эту подлую женщину. Но послушай, детка, скажи мне, кто он. Будь откровенна со мной, я твой лучший друг.
— Как-нибудь потом, Исидоро. Пока я хотела бы сохранить это в тайне.
— Ты — молодчина, Пепилья, — задумчиво молвил актер. — Я, право, не ожидал, что найду в тебе такой живой отклик на свои горести. И этот негодяй отверг тебя ради другой, не сумел оценить твое верное сердце! Скажи, кто он. Неужто сам Мануэль Гарсиа? Я понимаю, деточка, ты изведала немало горя, ты знаешь, как страдают самолюбие и гордость, когда видишь, что сердцем, которое должно принадлежать тебе, завладел другой. Как оскорбительна мысль, что ты станешь посмешищем в глазах света, что о твоем жалком положении будет судачить завистливая чернь! Только вообрази, что тебя, привыкшую походя покорять сердца, отвергнут, — и раненая твоя гордость возмутится, ты молча изойдешь слезами, терпя незаслуженное унижение.
— Нет, в этом мы с тобой не схожи! — патетически воскликнула моя хозяйка. — Ты обезумел от ревности, но рана, нанесенная твоему сердцу, терзает тебя меньше, чем оскорбленное самолюбие, самолюбие великого Исидро, который привык сам отвергать и никогда не бывал отвергнут; ты приходишь в ярость при мысли, что завистники будут над тобой смеяться, и в твоих грозных речах о мести говорит не любовь, а гордыня. Я не такова: я люблю втайне, и, случись мне одержать победу, я скрывала бы свое счастье; меня даже не тревожило бы, если бы тот, кого я люблю, ухаживал для виду за всеми женщинами на свете, только бы он по-настоящему любил одну меня.
— Ты удивительная девушка, Пепилья, я обнаруживаю в твоем сердце такие сокровища, о которых и не подозревал.
— Я живу лишь для него, — с волнением произнесла моя хозяйка, — другие мужчины мне безразличны. Перед тобой я не смею таиться, я скажу тебе все, только не его имя, — оно должно остаться тайной для всех. Я не знаю, когда и как возникла моя злосчастная любовь, мне кажется, я так и родилась с этой пылкой привязанностью; и чем больше я стараюсь подавить ее, тем сильнее она становится. За него я с радостью отдала бы жизнь. Тебе это, быть может, непонятно, и уж совсем странным покажется, что я готова пожертвовать своей театральной славой, преклонением и восторгами толпы. К чему все это? Ведь любишь ради счастья любить, не ради пустого тщеславия.
— Человек, который внушил тебе столь благородное чувство, а сам не отвечает взаимностью, — пылко заговорил Исидоро, — это негодяй, он заслуживает всеобщего презрения. А нельзя ли узнать, кто та женщина, которую он предпочел тебе?
— Нельзя, — возразила моя хозяйка. И с горестным стоном воскликнула: — Я не жестока, нет! Я никогда не мечтала о страшной мести, но вот подвернулся случай, и я не могу им не воспользоваться.
— Правильно делаешь, — сказал Исидоро с мрачной усмешкой, видимо воображая себе кровавые картины. — Надо мстить. Ты не дождешься благодарности за то, что принесла свое сердце в жертву на алтарь Амура. Этот божок не похож на христианского бога. Горделиво и равнодушно принимает он подношения и человеческие жертвы. И если тебе не дано найти счастья ни в чем ином, насладись местью. Могу я чем-либо тебе помочь?
— О, разумеется, можешь, — сказала моя хозяйка, утирая слезы.
— Я тоже надеюсь на тебя. Слушай внимательно: Лесбия верит в твои дружеские чувства. Она, наверно, уже устраивала в твоем доме свидания с этим молодчиком?
— Нет, пока этого не было.
— Так будет. Если она попросит тебя о такой услуге, соглашайся с самым любезным видом.
— Что ты намерен делать?
— Я хочу захватить ее врасплох с этим Маньярой. Я знаю, она обычно устраивает свидания в домах тех приятельниц, которые ниже ее по общественному положении, чтобы уйти из-под надзора своей родни и мужа.
— Понятно.
— Верю, что ты не дашь подкупить себя и что все прочие соображения перевесит желание оказать мне услугу, мне, твоему другу и покровителю. Надеюсь, исполнить мою просьбу будет нетрудно. Если они явятся к тебе, ты их займешь беседой и сразу же дашь мне знать. Уж я постараюсь, чтобы этот молокосос запомнил меня на всю жизнь.
— Ты дрожишь от радости, предвкушая будущую месть, — сказала моя хозяйка. — Я тоже, но у меня для этого больше оснований, моя месть свершится скорее.
— Могу я тебе доверять? Будешь извещать меня обо всем, что тебе удастся заметить?
— Будь спокоен, Исидоро. Ты меня еще не знаешь, но теперь ты поймешь, чего я стою.
— А ты что об этом думаешь? — поинтересовался мавр. — По-твоему, я прав? Лесбия любит этого человека?
— Да, да, она подло тебя обманывает, и я уверена, что все, кто присутствует на спектакле, все смеются над тобой, а счастливый соперник земли под собой не чует от гордости и тщеславия.
— Гром и молния! — в бешенстве воскликнул Майкес. — Я плюну ему в лицо с подмостков. О, Пепилья, я восхищаюсь твоим хладнокровием, я завидую тебе. Но не вздумай мне подражать! Дай бог, чтобы ты никогда не узнала, как терзают сердце огненные змеи ревности, как, извиваясь, вливают они яд в мои жилы. О, славный английский поэт, гениальный создатель Отелло! Бесподобно описал он ярость ревнивца и то жуткое наслаждение, которое тот испытывает, воображая, как положит окровавленный труп своего соперника перед глазами неверной жены! Прав он, тысячу раз прав, рисуя женское сердце вместилищем всяческого зла и коварства! Мне ли не понять грозную решимость мавра, мучительную радость, владевшую его душой, когда он представлял себе, как вонзит кинжал в трепещущее тело оскорбителя, как будет попирать ногами гнусный труп!
— Чей труп, Исидоро? Его или ее? — холодно спросила моя хозяйка.
— Обоих! — сжимая кулаки, ответил Исидоро. — И ты говоришь, надо мной смеются? И все это знают, и смотрят на меня, и этот подлый интриган потешается, на меня глядя! Исидоро стал шутом гороховым, ему придется прятаться, убегать от насмешек, завистники теперь ликуют, и ни одна женщина уже не захочет глядеть на него. А ты, ты знала обо всем этом, почему же мне не сказала? Ну конечно, ты — дура! О, у меня нет настоящих друзей, никому не дорога моя честь, моя репутация. Я одинок, но, клянусь богом, сам сумею заставить себя уважать.
Он встал, вид у него был очень решительный. В эту минуту несколько раз стукнули в дверь — это был знак для актеров, что пора начинать третье действие. Майкес приготовился выйти, но не успел он ступить на порог, как что-то у него упало, оторвавшись от пояса. Это был кинжал с металлической рукояткой и лезвием из посеребренного дерева — во время их беседы Пепа забавлялась длинной цепочкой, на которой был подвешен кинжал, и теперь цепочка разорвалась.
— Выпало одно звено, — сказала моя хозяйка, поднимая кинжал с пола. — Сейчас я починю, сожму колечко покрепче.
Исидоро вышел, а моя хозяйка, подойдя к столу у стены напротив меня, принялась за работу; провозилась она довольно долго, хотя, как мне показалось, спешила. Наконец ей удалось соединить цепочку, и она вышла из комнаты. Я остался один, теперь я мог покинуть свой душный тайник и бежать на сцену.
XXV
Началось последнее действие, в котором содержатся самые патетические сцены драмы. Песаро постепенно пробуждает ревность в душе доверчивого мавра и, наконец жестоким и коварным наветом ускоряет трагическую развязку. Роль у меня была ответственная, и мне пришлось напрячь все свое внимание, постаравшись не думать о недавних впечатлениях. Во время первой моей сцены с Отелло я заметил, что Майкес бросает неспокойные, ревнивые взгляды на Маньяру, сидевшего у самой рампы: душевная тревога мешала великому трагику сосредоточиться, он был рассеян, играл небрежно. Некоторые мои реплики оставались без ответа; в своих Исидоро то и дело пропускал какие-то стихи, а в одном из самых эффектных мест, где ему всегда особенно аплодировали, у него даже начал заплетаться язык. Публика была недовольна; все знали, Исидоро — человек с причудами, однако казалось неприличным, что он мог позволить себе такие промахи на спектакле, дававшемся в интимной дружеской обстановке для избранной публики, сплошь его поклонников. В зале стояла тишина, и только временами раздавался глухой ропот изумления и досады, когда король сцены в который раз произносил тот или иной стих вяло, без всякого чувства.