Философский дневник
Шрифт:
лицо, не подрезывается в нас воображение, как оно подрезывается все-
ми правилами благонравного поведения.
Жизнь Толстого по его вечному усилию к лучшему, притом усилию
не трафаретному, не постному, не мертвому, а состоящему из живых
эмоций волнующегося, взволнованного человека, явилась зрелищем
столь же привлекательным и поучительным, как и литературные произ-
ведения Толстого. Он потому привлек взоры всего света, что он так же
интересен как человек, как и все написанное им. Ведь ясно, что вечно
выделывая для других «седла», сам он не несет никакого. Эта внутрен-
няя свобода и сделала то, что он без сожаления бросал свои теорети-
ческие построения, когда они были явно неудачны; бросал их, да и ни-
503
сколько не скрывал ни от кого, что сам нимало не следовал своим «пра-
вилам». Известно, что вскоре после появления «Крейцеровой сонаты»
он сделался «опять отцом» — кажется, в девятый или одиннадцатый
раз, и, конечно, не испытывал от этого ни уныния, ни раскаяния. — «Ну
их, правила», как сказал бы Пьер Безухов в «Войне и мире», который
через час после того, как дал обет Богу и душе «чисто провести эту
неделю», поехал кутить или играть в карты с подвернувшимся прияте-
лем, кажется с Долоховым. Кстати, этот Пьер, более широкий, более
несущий в себе натуры, нежели Левин «Анны Карениной», выражает, как и Левин, сущность Толстого, есть его автопортрет. И до чего этот
Пьер в своих вечных переменах остается всегда верен самому себе, все-
гда похож на себя, всегда тот же в главной точке своей личности —
вечной живучести ' И не то что прощаешь ему эти перемены: но в них-
то мы и любим его, любим почти за них. Можно сказать, что мы во всей
литературе не знаем еще лица, в котором показана бы была в этом при-
влекательном виде слабость человеческая: ибо ведь все-таки не дер-
жать своего обещания, быть непостоянным — это слабость.
Слабость, а так хорошо: подите вот и упорядочьте человеческие
суждения, приведите их в систему, сведите к одному знаменателю Ни-
каких знаменателей!
* # #
Я видел Толстого один раз в жизни. Мне показалось скучно жить и, может быть, умереть, не видав и не увидев вовсе самого замечательного
человека своего времени. Дом пустынен. Он мне не понравился. Нет того
«уюта», которым красится всякий дом. Как будто в этом дому что-то ло-
малось, кого-то ломали и не переломили, или кто-то ломал и тоже не пе-
реломил: и борьба задержала развитие и вместе испортила покой. Пере-
даю это впечатление свежего человека; и читатель не осудит, что я не
пишу: «все было великолепно» и «я был восхищен». Великая жизнь не
может не носить в себе трагедии, и жизнь Толстого наполовину утратила
бы в себе ценности, если бы он только «ломал все», например в обще-
ственной, в чужой жизни, не тронув соломинки в общественной. Борьба
идей и жизненных движений, «туда», «сюда», шла около самого плеча
его: и уже где столько боролись, мебель не может стоять особенно в по-
рядке. Портреты на стенах покосились, и, очевидно, за ними «не наблю-
дают». Мебель тяжела и неудобна. Да, кажется, ее и мало. Нет этих безде-
лушек, ковров, низенького сиденья, где нужно, и вообще всего того, взгля-
нув на что, скажешь: — «Как здесь тепло! В е р н о , з д е с ь живут
счастливые и милые обитатели». Этого впечатления нет; веет суровым.
Поезд приходит на ближайшую станцию очень рано, и мне пришлось
долго ожидать, пока «вышли»... Сперва вышла Софья Андреевна, вся
сильная, красивая (несмотря на 59 л.), умная, вышла, как буря. Не умею
504
иначе сравнить впечатление. Конечно, она говорила не громко; конечно, не сказала ничего резкого. «Буря» была внутри ее, как источник скрытых, невыраженных движений, как родник возможностей. Она мне очень по-
нравилась, чрезвычайно. Все красивое и сильное мы невольно любим.
Так как я специалист по семейному вопросу, то она мне сообщила, что у
нее было (кажется) четырнадцать детей и она сама их всех выкормила.
Конечно, она сделалась еще привлекательнее в моих глазах; русская, она мне показалась как бы римлянкой, патрицианкой. «Настоящая пат-
рицианка». С тем вместе в ней было столько твердости и непоколеби-