Гипограмматика. Книга о Мандельштаме
Шрифт:
The concept of the dominant subtext <…> has its problems. <…> aside from possible disagreements about this or that candidate for the role in each specific case, the more general question is: Does there have to be one and only one principal intertext? Fortunately, Ronen sounds more categorical in theory (where he is in agreement with such critics as Bloom and Riffaterre) than in practice, where he lets the empirical evidence take the better of his methodological intentions and considers several subtexts on an equal footing [Zholkovsky 1987: 116].
Несколько иное впечатление от избытка вскрытых Роненом подтекстов засвидетельствовал М. Л. Гаспаров в предисловии к собранию статей Ронена [2002: 6]: «Помню свое первое впечатление от монографии О. Ронена 1983 г., я подумал: “Ну вот, интертекстуальный метод рухнул под тяжестью собственного накопленного материала <…>”». Дальше Гаспаров признает, что был неправ, но, кажется, не вполне искренне. Впрочем, и Жолковский в цитированной рецензии, несмотря на весь энтузиазм, поделился аналогичным тревожным соображением: «Where do we stop in seeking subtexts? Are we looking for the actual fragments we claim our poet read and reacted to, or are we documenting with our findings the typical building blocks of the relevant types of discourse?»
В самом деле, именно по контрасту с великолепными разборами множества отдельных подтекстуальных приемов отчетливо чувствуется специфический дискомфорт, возникающий при чтении других страниц монографии Ронена и его статей о Мандельштаме, написанных с неизменными изяществом и глубиной, но таких, где выявляемый подтекстуальный субстрат предстает в несколько расфокусированном виде и мы вольны отдать предпочтение тому или другому из равноправных подтекстов или сами ввести неучтенный подтекст в этот разомкнутый круг [118] . Означают ли эти перепады суггестивности, что само понятие подтекста безосновательно объединяет разнородные явления? Или что искомый подтекст в ряде случаев не был найден и был непроизвольно подменен эрзацами, которыми всегда изобилует широкий контекст? Или, может быть, что вопреки гипотезе о тотальной мотивированности текст Мандельштама может иметь «слепые» участки, не обеспеченные имплицитной мотивировкой?
118
Даже у Ронена порой можно встретить и просто несостоятельные гипотезы, по каким-то субъективным причинам не отбракованные ученым, но едва ли такие случаи могут иметь значение для общей оценки метода.
В связи с рассмотрением одной сугубо частной проблемы Г. А. Левинтон затрагивает универсальный вопрос о дифференциации между интенциональными и неинтенциональными подтекстуальными приемами, первые из которых частью бесспорны, частью же (читай – несравнимо большей) неотличимы от вторых, вследствие чего, по мнению исследователя, вопрос об авторской интенции методологически неправомерен [Левинтон 1977: 201–202]. Р. Д. Тименчик приходит к выводу, что в акмеистических текстах
[г]лубинные цитаты существуют в состоянии пульсации, создавая или не создавая новый уровень интерпретации текста, в зависимости от того, какой из расходящихся смыслов читатель-собеседник находит при данном контакте с текстом доминирующим. <…> Поэтому для такого текста в принципе снимается различение цитаты генетической и семантической <…> – обнаружение перво[й] имеет результатом некое филологическое удовлетворение, а не эстетическое удовольствие [Тименчик 1981: 69–70] [119] .
119
Ср. отмеченные солипсизмом рассуждения соавторов в 1978 г., вызванные «принципиальн[ой] установк[ой] не только акмеистического текста на подтекст, но и читателя этого круга на поиски такового. Текст самой культурной установкой провоцирует читателя на эти поиски, и акмеистическое произведение тем самым на уровне подтекстов осуществляет свою “смыслоуловительную” функцию и расширяет семантические границы далеко за пределы не только интенции автора, но и его осведомленности, и, вообще, возможной осведомленности одного человека (будь то автор, читатель или исследователь), так что конкретный подтекст в каком-то смысле становится лишь конкретным (и – парадоксальным образом – в конечном счете факультативным) проявлением этого принципа» [Левинтон, Тименчик 2000: 415].
Соглашаясь с тем, что вопрос об интенциональности подтекстообразования, или, иначе говоря, о различении семантической и генетической цитации в подавляющем большинстве случаев не приложим к медитативному процессу письма [120] и, соответственно, чтения, необходимо, однако, подчеркнуть, что этот вопрос может быть корректно преобразован в другой – о структурной верифицируемости приема. В этом случае проблема свободного «обрастания» сегмента текста подтекстами может получить достаточно строгое ограничительное решение.
120
См. сказанное ранее по поводу цитации, распознаваемой автором ретроспективно.
Р. Д. Тименчик в ряде своих работ настаивает на принципиальной для модернистического художественного сообщения полигенетичности и формулирует специфику применения этого принципа у акмеистов (главным образом у Ахматовой):
«Полигенетичность цитаты (описанная для Блока В. М. Жирмунским и З. Г. Минц) у Ахматовой осознана как главный принцип цитации: цитирующееся место всегда уже имеет известный автору источник или традицию. Цитируется, собственно, не одно место из определенного текста, а дублетная пара текстуальных соответствий (в стихах и в прозе, в русском и в иностранном тексте, в тексте XIX в. и XX в., тексте, принадлежащем античности и культуре нового времени, в общеизвестном и заведомо малоизвестном и т. д.)» [Тименчик 1975: 125–126]; «Текст стремится уклониться от цитаты-импульса. Наиболее последовательной формой этого уклонения является апелляция к другой, заведомо инородной цитате» [Тименчик 1981: 71]; «Текст у акмеистов апеллирует не столько к другому тексту, сколько к процедуре перехода от текста к тексту, к некому межтекстовому пространству» [Там же: 73]; в частности, «[а]хматовский текст устанавливает диалогические отношения между несколькими цитируемыми текстами», тогда как у Блока подтексты не коммуницируют между собой [Тименчик 1975: 126].
В приведенных цитатах акцентируется важнейший, с моей точки зрения, императив акмеизма: акмеистический текст призван инициировать или реактивизировать диалогические отношения между своими подтекстами. В процитированных тезисах, однако, не уточняется характер интертекстуальных операций, присущих акмеистическому дискурсу: «знакомит» ли он диссоциированные тексты, подобно тому как Мандельштам призывал знакомить слова? [121] Проникает ли он в генеалогию своего непосредственного источника, самим этим источником неотрефлексированную, цитируя заимствование? Вмешивается ли он в подслушанный разговор между двумя текстами, цитируя цитату? По-видимому, все варианты подразумеваются как равноправные [122] .
121
См. [Ахматова 1990: II, 166].
122
А также и другие, более изысканные формы расфокусированной или рикошетной межтекстовой адресации. Примеры таких сложных интертекстуальных построений, как цитация цитаты с ошибочной атрибуцией в тексте-посреднике именно ради этой ошибочной атрибуции [Тименчик 1997: 95] и др. под. (помимо указанной публикации Р. Д. Тименчика см. заметку Г. А. Левинтона [1972]), заставляют подозревать, что дефиниции, которыми мы оперируем, в какой-то мере носят методический характер. Нужно, впрочем, отметить, что мандельштамовская техника обращения с подтекстами – не самая затейливая; в частности, она однородней и предсказуемей, чем ахматовская. Ср. разнообразие способов маскировки цитации у Ахматовой: [Тименчик 1975: 124–125]. Ср. еще: «В обычное представление о том, что цитата приносит с собой в цитирующий текст всю полноту своих былых контекстуальных ассоциаций, следует, применительно к случаю Ахматовой, внести одно уточнение – одновременно цитата как бы настойчиво подчеркивает именно свою вырванность из этого контекста. Она может демонстрировать свое небрежение к духу и букве того эпизода, в который она входит в источнике, она напоминает о своей случайности и необязательности. Она возникает иногда как аргумент начетчицы, но может быть и нечаянностью, как в гадании по Библии» [Тименчик 1995].
«[А]ксиому о принципиальной неединственности источника» как «частн[ое] проявление – для области подтекстов – более общего принципа: неединственности значения поэтического текста и его элементов» постулирует в эти годы и Г. А. Левинтон, стремясь при этом дефинировать ее таким образом, чтобы оказались учтенными и те случаи, когда подтекст по видимости единичен:
Связи подтекста могут быть «метафорическими» и «метонимическими» (в смысле Якобсона). К первым относятся случаи, когда цитируется текст уже кем-то цитировавшийся [123] . Мы убеждены, что эти предшествующие случаи цитации учитываются в последующих текстах (психологическая интерпретация: автор помнит, что это «уже было»). «Метонимические» связи могут быть связями цитируемого текста; цитируя текст или фрагмент, мы подразумеваем и окружающие его элементы [Левинтон 1977: 219].
123
Прим. Г. А. Левинтона: «Более того, можно полагать, что чаще цитируются уже цитированные тексты (что может, в частности, объясняться чисто мнемонически)» [236].
Под окружающими элементами здесь подразумеваются другой текст (другие тексты) из того же контекста или другой фрагмент (другие фрагменты) из того же текста. Следовательно, цитация фрагмента, указывающая на другой, соседний с ним фрагмент, трактуется как один из вариантов неединственности подтекста, а понятие подтекста тем самым перестает относиться исключительно к целому цитируемого произведения.
Итоговым текстом в литературе вопроса стала книга И. П. Смирнова «Порождение интертекста: Элементы интертекстуального анализа с примерами из творчества Б. Л. Пастернака» (1985), в которой на основе ряда научных прецедентов, включая семиотическую поэтологию символизма и акмеизма, построена оригинальная интертекстуальная теория и, в частности, сформулирована фундаментальная роль преинтертекста (пространства отношений между подтекстами) в эстетически значимом текстообразовании. С сожалением приходится констатировать, что книга Смирнова до сих пор не оказала сколько-нибудь заметного обратного влияния на интерпретаторов творчества Мандельштама. Ниже я постараюсь изложить некоторые из ее ключевых положений и, по возможности, приспособить их к практическим нуждам нашей субдисциплины (хотя и не ограничивая себя примерами из Мандельштама).
В пресуппозиции интертекстуальной (а по сути – вообще эстетической) модели Смирнова лежит простое рассуждение о том, что поскольку в пределах нашего опыта из ничего не может возникнуть нечто, то, следовательно, и элементарное художественное сообщение может быть получено только посредством некоторой операции над (минимум) двумя уже существующими аналогичными сообщениями (либо посредством аналитического расчленения данного и рекомбинации его элементов, либо посредством синтеза одного данного с другим). Смирнов подвергает пересмотру якобсоновский принцип параллелизма и объявляет залогом художественности текста принцип «повтора прекращенного повтора», «двойно[го] параллелизм[а], проводимо[го] и внутри каждой последовательности значимых элементов, и между самими последовательностями». «Этим обусловливается введение в линейную прогрессию текста такого третьего звена, которое <…> указыва[ет] на прекращение повторяемости» [Смирнов 1995: 17–18]. Этот принцип, согласно Смирнову, работает на всех уровнях – начиная с интратекстуальных микроуровней и кончая интертекстуальным и т. д., вплоть до интерстилистического, интержанрового и интерфабульного уровней [124] .
124
Так, в группе стихотворений «Камня» «[к]онструируется “образ” “чужой” поэтической системы» – тютчевской [Тоддес 1974: 4], которая в этом случае выступает суммарным подтекстом, можно даже сказать – узнаваемым прототипом (ср. [Левинтон 1977: 221]). Цитированная работа Е. А. Тоддеса содержит образцовый анализ такого конструирования.
Что же следует понимать под повтором? Опираясь на уровневые модели текста, выдвинутые Ю. Кристевой и А. Ж. Греймасом, Смирнов [1995: 62–65] различает «три стороны интертекстуальных отношений (фонетику, семику и синтагматику)», вычленяет «в каждом из этих планов единицы разной протяженности» и перечисляет шесть логически допустимых «типов замещения одной единицы другой», каждая из которых может захватывать любой из этих трех планов [125] .
Однако на самом общем уровне повтор для Смирнова, как и для Якобсона, есть синоним параллелизма двух элементов, которые могут быть связаны либо синхронными отношениями (как, например, зеркально симметричные элементы в пластических искусствах, персонажи или мотивы-двойники в нарративных текстах и т. п.), либо диахронными. Упрощая вышеупомянутую шестеричную трансформационную модель, можно утверждать, что прекращение повтора в пределах одного текста проявляется или как интегрированная в повтор вариация, т. е. элемент асимметрии (в частности, нетавтологическая рифма уже содержит в себе прекращение повтора), вплоть до маркированного удаления одного из двух элементов пары; или как соседство другого тавтологического повтора [126] (в пластических искусствах два атемпоральных повтора ограничивают друг друга пространственно); или, наконец, как полный контраст, т. е. прекращение повтора в форме его категорической негации, маркированного вытеснения (ср. мотив контрарного или контрадикторного двойничества; повтором прекращенного повтора по отношению к такой антиномичной паре будет хиазм – обмен предикатами, порождающий два оксюморона, зеркальных относительно друг друга).
125
Эти шесть трансформационных операций суть следующие: «(а) включение данного элемента в качестве подмножества в новое множество (<…> [т. е.] расширение смыслового объема отправного [понятия] <…>); | (b) вычитание подмножества из исходного множества элементов (<…> [т. е. сужение смыслового объема отправного понятия]); | (с) сложение элементов, в процессе которого старый и новый термы или же термы, раздельные в источнике, согласуются между собой <…>; | (d) непустое пересечение замещающих и замещаемых элементов (<…> именно на непустых пересечениях основываются интертекстуальные контрасты, в том числе цитаты-антитезы); | (е) совпадение данных элементов с элементами создаваемого текста (в этом случае интертекстуальная трансформация элементов равна нулю, и тогда превращению может подвергаться их связь <…>); | (f) пустое пересечение старых и новых элементов (это интертекстуальное преобразование ведет к аннулированию каких-либо слагаемых источника <…>)» [Смирнов 1995: 64–65]. В терминологии З. Г. Минц (предложенной в ее посмертной публикации 1992 г.) части пункта (с) соответствует склеенная цитата, а части пункта (е) – разорванная цитата (термин, восходящий к О. Брику), где «целостный кусок цитируемого текста отображен на нескольких фрагментах цитирующего» [Минц 2004: 336]. К пункту (е) относятся и всевозможные варианты обмена признаками. Что касается остальных четырех вариантов, то они подразумевают наличие парного элемента, воспроизводимого в цитирующем тексте без изменений. Например, случай (b) можно проиллюстрировать с помощью силлогизма Кизеветтера: «люди смертны» -> («Кай – человек») -> «Кай смертен»; цитируемый текст будет содержать утверждение о том, что люди смертны, а цитирующий – о том, что Кай смертен, т. е. один исходный элемент будет замещен его подмножеством («люди» -> «Кай»), а другой – воспроизведен без изменения смыслового объема («смертны» -> «смертен»). В случае (а), наоборот, одно исходное понятие будет замещено более широким («Кай» -> «люди»), а второе останется неизменным («смертен» / «смертны»). Пункты (d) и (f), грань между которыми представляется весьма зыбкой, охватывают, в частности, те случаи, когда цитирующий текст стремится «обогнуть» или обыграть влиятельный промежуточный источник; сюда же, по-видимому, следует отнести антипародию, по терминологии О. Ронена [2000].
126
Так, в «Заклятии смехом» один повтор прекращен другим повтором: «…смешики, смешики, / Смеюнчики, смеюнчики».