Мартин Иден
Шрифт:
Рука Мартина нерешительно протянулась и обняла ee стан. Она ждала с мучительным наслаждением, ждала, сама не зная чего; губы ее горели, сердце стучало, кровь обращалась все быстрей. Объятие Мартина стало крепче, он медленно и нежно привлекал ее к себе. Она не могла больше ждать. Она судорожно вздохнула и безотчетным движением уронила голову к нему на грудь Мартин быстро наклонился, и губы их встретились.
Это, должно быть, любовь, подумала Руфь, когда на один миг к ней вернулось сознание. Если это не любовь, это слишком постыдно. Конечно, это могла быть только любовь. Она любила этого человека, руки которого обнимали ее, а губы прижимались к ее губам. Она прильнула к нему еще крепче, инстинктивным, прилаживающимся движением, и вдруг, почти вырвавшись из его объятий, решительно и самозабвенно обхватила руками загорелую шею Мартина Идена. И так сильна, так остра была радость удовлетворенного желания, что в следующее мгновение с тихим стоном она разжала руки и почти без чувств поникла в его объятиях.
Еще долго не было сказано ни одного слова. Дважды он наклонялся и целовал ее, и каждый раз ее губы робко тянулись навстречу, и тело инстинктивно искало уютной, покойной позы. Она была не в силах оторваться от него, и Мартин молча сидел, держа ее в объятиях и устремив невидящий взгляд на огромный город по ту сторону залива. На этот раз никакие видения не возникали перед ним. Он видел только краски и яркие лучи, жаркие, как этот чудесный день, горячие, как его любовь. Он склонился к ней; она заговорила.
— Когда вы полюбили меня? — спросила она шопотом.
— С первого дня, с самого первого раза, как только я вас увидел. Еще тогда полюбил, и с тех пор с каждым днем любил все сильнее. А теперь еще сильнее люблю, дорогая. Я совсем сошел с ума. У меня голова кружится от счастья.
— Мартин… дорогой. Как я рада, что я женщина, — сказала она, глубоко вздохнув.
Он снова крепко сжал ее в объятиях, потом тихо спросил:
— А вы, когда вы поняли впервые?
— О, я поняла это давно, почти сразу!
— Значит, я был слеп, как летучая мышь! — вскричал Мартин, и в его голосе прозвучала досада. — Я догадался об этом только теперь, когда поцеловал вас.
— Я не то хотела оказать.
Она слегка отодвинулась и взглянула на него.
— Я поняла уже давно, что вы меня любите.
— А вы? — спросил он.
— Мне это открылось как-то вдруг. — Она говорила очень тихо, глаза ее затуманились, щеки порозовели. — Я не понимала до тех пор, пока вы не обняли меня. И я никогда не думала, что могу выйти за вас замуж, Мартин. Чем вы приворожили меня?
— Не знаю, — улыбнулся он. — Разве только своей любовью. Моя любовь могла бы растопить камень, а не то что сердце живой женщины.
— Это так все не похоже на любовь, как я ее себе представляла, — задумчиво произнесла она.
— Как же вы себе ее представляли?
— Я не думала, что она такая.
Она секунду смотрела в его глаза и потом сказала, потупившись:
— Я совсем ничего не понимала.
Ему снова захотелось привлечь Руфь к себе, но он медлил, боясь испугать ее, и только рука, обнимавшая ее, невольно чуть дрогнула. Тогда она сама потянулась к нему, и губы их опять слились в долгом поцелуе.
— Но что скажут мои родители? — спросила она вдруг с внезапной тревогой.
— Не знаю. Но это нетрудно узнать, как только мы пожелаем.
— А если мама не согласится? Я ни за что не решусь сказать ей об этом.
— Давайте я скажу, — храбро предложил он. — Мне почему-то кажется, что ваша мать меня не любит, но это ничего, я сумею покорять ее. Тот, кто покорил вас, может покорить кого угодно. А если это не удастся…
— Что тогда?
— Мы все равно не расстанемся. Но только я уверен, что ваша мать согласится. Она слишком сильно вас любит.
— Я боюсь разбить ее сердце, — задумчиво сказала Руфь.
Мартин хотел сказать, что материнские сердца не так-то легко разбиваются, но вместо этого произнес:
— Ведь любовь самое великое, что есть в мире!
— Вы знаете, Мартин, я иногда боюсь вас. Я и теперь боюсь, когда думаю о том, кто вы и кем вы были раньше. Вы должны быть очень, очень хорошим со мной. Помните, что я еще совсем дитя! Я еще никого не любила!
— И я тоже. Мы оба дети. И мы очень счастливы. Ведь наша первая любовь оказалась взаимной!
— Но этого не может быть, — вскричала она вдруг, высвобождаясь из его рук быстрым, порывистым движением, — не может быть, чтобы вы… Ведь вы были матросом, а матросы, я знаю…
Ее голос осекся.
— Привыкли иметь жен в каждом порту, — закончил он за нее, — вы это хотели сказать?
— Да, — тихо отвечала она.
— Но ведь это же не любовь, — возразил он авторитетным тоном. — Я побывал во многих портах, но я никогда не испытывал ничего похожего на любовь, пока не встретился с вами. Знаете, когда я возвращался от вас в первый раз, меня чуть-чуть не забрали.
— Как забрали?
— Очень просто. Полицейский подумал, что я пьян. Я был и в самом деле пьян… от любви!
— Но мы уклоняемся. Вы сказали, что мы оба дети, а я сказала, что этого не может быть. Вот о чем шла речь.
— Но я же вам ответил, что никого раньше не любил, — возразил он, — вы моя первая, моя самая первая любовь.
— А все-таки вы были матросом, — настаивала она.
— И тем не менее полюбил я вас первую.
— Да, но ведь были женщины… другие женщины… О! — и, к великому удивлению Мартина, она вдруг залилась слезами, так что понадобилось немало поцелуев, чтобы успокоить ее.
Мартину невольно пришли на память слова Киплинга: «Но, знатная леди и Джуди О'Греди во всем остальном равны».
Он подумал, что в сущности это верно, хотя романы, читанные им, заставляли его думать иначе. По этим романам он составил себе представление, что в высшем обществе единственный путь к женщине — формальное предложение. В том кругу, из которого он вышел, для девушек и юношей объятия и ласки были обыкновенным делом. Но среди утонченных представителей высшего класса подобные способы выражения любви казались ему невозможными. Значит, романы лгали. Он только что получил этому доказательство. Одни и те же безмолвные ласки производят одинаковое впечатление и на бедных работниц и на девушек высшего общества. Несмотря на внешнее несходство, они «во всем остальном равны». Он мог бы и сам додуматься до этого, если бы вспомнил Герберта Спенсера. И, утешая Руфь ласками и поцелуями, Мартин с удовольствием останавливался на мысли о том, что знатная леди и Джуди О'Греди в сущности равны во всем. Эта мысль приближала к нему Руфь, делала ее доступнее. Ее прекрасное тело было все же тело, как и всякое другое. Ничего невозможного не было в их браке. Классовое различие оставалось единственным различием между ними, но и оно было в конце концов чисто внешним. Им можно было пренебречь. Читал же Мартин об одном римском рабе, который возвысился до пурпурной тоги. Раз это было, почему же и ему не возвыситься до Руфи? Под оболочкой чистоты, непорочности, культуры и душевного изящества в ней скрывалась обыкновенная женская природа, такая же, как у Лиззи Конолли и у всех Лиззи Конолли на свете. Все, что было возможно для них, было возможно и для нее. Она могла любить, ненавидеть; с нею, вероятно, случались истерики; наконец она могла ревновать, уже ревновала, думая о его недавних портовых любовницах.
— А кроме того, я старше вас, — вдруг сказала она, взглянув ему в глаза, — я старше вас на четыре года.
— И все-таки вы дитя. А по житейскому опыту я старше вас на двадцать четыре года, — возразил Мартин.
В действительности оба они были детьми во всем, что касалось любви; и по-детски, неумело и наивно, выражали свои чувства, — несмотря на ее университетский диплом и ученую степень и несмотря на его философские познания и суровый жизненный опыт.
Они сидели, озаренные сиянием меркнущего дня, разговаривая так, как обычно разговаривают влюбленные; дивились могучему чуду любви и судьбе, которая свела их, и твердо верили, что любят так, как никто еще никогда не любил на свете. Они беспрестанно вспоминали свою первую встречу, стараясь воскресить свои впечатления друг о друге, стараясь точно восстановить, что они тогда подумали и почувствовали.