Мартин Иден
Шрифт:
— Вы поступили на службу! — вскричала она, всем своим существом откликаясь на радостную весть, придвигаясь ближе, улыбаясь, сжимая его руку. — Что же вы мне ничего не сказали! Что это за служба?
Но Мартин отрицательно качнул головой.
— Я хотел сказать, что с завтрашнего дня опять начну писать. — Ее лицо вытянулось, и он торопливо продолжал: — Поймите меня правильно. На этот раз я не буду предаваться радужным мечтам. Мною руководит холодный, прозаический, чисто деловой расчет. Это лучше, чем снова отправляться в плавание, и я уверен, что заработаю гораздо больше, чем рядовой оклендский служащий. За последние месяцы у моля было время многое обдумать. Я не работал, как ломовая лошадь, и я почти ничего не писал, а если и писал, то не для печати. Все свое время я отдавал любви к вам и размышлениям о разных вещах. Кое-что, правда, читал, но это, впрочем, тоже относится к моим размышлениям, — читал главным образом журналы. Я думал о себе, о мире, о своем месте в нем и о том, какие у меня есть шансы добиться положения, которое я мог бы предложить вам. Кроме того, я прочел «Философию стиля» Спенсера и нашел там очень много интересного, имеющего прямое отношение ко мне, — вернее, к моим писаниям, а также и к той литературе, которая каждый месяц печатается в журналах. И вот к чему я пришел в результате всего этого — размышлений, чтения и любви к вам: я решил сделаться литературным ремесленником. На время забуду о шедеврах и буду писать всякий вздор: фельетоны, анекдоты, спинки на злобу дня, юмористику, — вообще все, на что есть спрос. Ведь существуют же литературные агентства, которые поставляют материал для газет, для страниц юмора, для воскресных приложений. Я буду мастерить то, что им требуется, и, уверяю вас, начну неплохо зарабатывать. Есть молодчики, которые выгоняют в месяц четыреста, а то и пятьсот долларов. Я не собираюсь уподобляться им; но во всяком случае я заработаю на жизнь, и у меня еще будет время для своей работы и для учения — чего никакая служба не даст. Понемногу я начну пробовать свои силы на настоящих вещах и буду учиться и готовиться к настоящей работе. Знаете, я сам изумляюсь, как сильно я подвинулся. Когда я и первый раз попробовал писать, я просто описывал разные происшествия, но никаких идей, никаких мыслей у меня не было. У меня не было даже слов, которыми я бы мог мыслить. Все, что я пережил, рисовалось мне в виде ряда картин, лишенных всякого значения. Но когда я начал учиться и увеличил свой словесный запас, я стал прозревать во всех этих картинах многое такое, чего я раньше не замечал. Вот тогда-то я начал писать настоящие вещи: я написал «Приключение», «Радость», «Котел», «Вино жизни», «Веселую улицу», «Сонеты о любви» и «Песни моря». Я напишу еще очень многое в таком роде, и даже гораздо лучше, но я буду заниматься этим лишь в свободное время. Я теперь больше не витаю в облаках. Сначала черная работа для заработка, а уж потом шедевры. Вчера вечером, специально чтобы доказать вам, что я прав, я написал с полдюжины мелочей для юмористических еженедельников, а когда уже ложился спать, мне пришло в голову попробовать себя на шуточных куплетах, и в какой-нибудь час я написал целых четыре штуки. Можно получить по доллару за штуку. Заработать четыре доллара между делом, ложась спать, — право, это не так уж плохо Конечно, работа эта сама по себе не имеет никакой ценности. Она скучна и однообразна, но не скучнее ведения конторских книг и складывания бесконечных цифр за шестьдесят долларов в месяц. Притом эта работа все-таки имеет отношение к литературе и даст мне возможность писать настоящие вещи.
— Но какой смысл писать эти настоящие вещи, эти шедевры? — спросила Руфь. — Ведь вы же не можете продать их?
— Не скажите… — начал он. Она перебила его:
— Из всего того, что вы перечислили и что вам так нравится самому, вы до сих пор не продали ни одной строчки. Мы не можем пожениться в расчете на шедевры, которых никто не покупает.
— Ну, так мы поженимся и расчете на куплеты, которые будут покупать все, — упрямо сказал он и обнял ее. Но Руфь на этот раз не была расположена к ласкам.
— Вот, послушайте, — намеренно весело сказал он, — это не искусство, но это доллар:
Меня не было дома, Когда мой знакомый За свечкой ко мне зашел, Меня не было дома. И мой знакомый Был на меня очень зол. Теперь я дома. Но мой знакомый Уже ушел.Веселый, приплясывающий ритм стихов не вязался с обескураженным выражением, которое постепенно принимало его лицо Руфь не улыбнулась. Она смотрела на него сумрачно.
— Может быть, за это и дадут доллар, — сказала она, — но это доллар рыжего в цирке. Как вы не понимаете, Мартин, что это унизительно для вас. Мне бы хотелось, чтобы любимый и уважаемый мною человек был занят более серьезным и достойным делом, чем сочинение рифмованного вздора.
— Вы бы хотели, чтобы он был похож на мистера Бэтлера? — спросил Мартин.
— Я знаю, — сказала она, — что мистер Бэтлер вам не по душе.
— Мистер Бэтлер прекрасный человек, — перебил он. — В нем все хорошо, кроме несварения желудка. Но, право, я не понимаю, почему сочинять куплеты хуже, чем стучать на машинке или потеть над конторскими книгами? И то и другое лишь средство для достижения цели. Вы хотите, чтобы я начал с корпенья над книгами и в конце концов сделался каким-нибудь адвокатом или коммерсантом. А я хочу начать с мелкой газетной работы и стать впоследствии большим писателем.
— Тут есть разница, — настаивала Руфь.
— В чем же?
— Да хотя бы в том, что вы никак не можете продать те свои произведения, которые считаете удачными. Вы ведь пробовали неоднократно, а редакторы не покупают у вас ничего.
— Дайте мне время, дорогая, — сказал Мартин умоляюще. — Эта работа — только паллиатив. Дайте мне года два За эти два года я достигну успеха, и все мои произведения пойдут нарасхват. Я знаю, что говорю. Я верю в себя и прекрасно знаю, на что я способен. Я знаю, что такое литература, и знаю, какой дрянью ничтожные писаки наводняют газеты и журналы. И я уверен, что через два года я буду итти по широкой дороге к успеху и к славе. А деловой карьеры я никогда не сделаю. У меня к ней не лежит сердце. Она представляется мне скучным, мелочным, тупым делом. Во всяком случае, я к ней не подхожу. Мне никогда не пойти дальше простого клерка, а разве мы можем быть счастливы, живя на ничтожное конторское жалованье? Я хочу добиться для вас самого лучшего, что только есть на свете, и добьюсь во что бы то ни стало. Добьюсь! Знаменитый писатель своими заработками даст десять очков вперед всякому мистеру Бэтлеру. Знаете ли вы, что книга, которая «пошла», может дать автору пятьдесят тысяч долларов, а то и все сто. Иногда немножко больше, иногда немножко меньше, но в среднем около этого.
Руфь молчала. Она была очень огорчена и не скрывала своего огорчения.
— Плохо ли? — спросил он.
— У меня были совсем другие надежды и планы. Я считала и сейчас считаю, что вам всего лучше было бы научиться стенографии — писать на машинке вы умеете — и поступить в папину контору. У вас большие способности, и я уверена, что вы могли бы стать хорошим юристом.
Глава XXIII
Мартин не стал меньше любить и уважать Руфь после того, как она проявила такое недоверие к его писательскому дару. За время своих «каникул» Мартин очень много думал о себе и анализировал свои чувства. Он окончательно убедился, что красота была для него дороже славы и что прославиться ему хотелось лишь для Руфи. Ради нее он так настойчиво стремился к славе. Он мечтал возвеличиться в глазах мира, чтобы любимая женщина могла гордиться им и счесть его достойным.
А сам Мартин настолько любил красоту, что находил достаточное удовлетворение в служении ей. Но Руфь он любил еще больше. Любовь каталась ему прекраснее всего в мире. Не она ли произвела в его душе этот великий переворот, сразу превратив его из неотесанного матроса в мыслителя и художника? Что ж удивительного, что любовь представлялась ему выше и наук и искусств. Мартин начинал уже сознавать, что в области мысли он сильней Руфи, сильней ее братьев, сильней ее отца. Несмотря на все преимущества университетского образования, несмотря на свое звание бакалавра изящных искусств, Руфь не могла и мечтать о таком понимании мира, искусства, жизни, каким обладал Мартин после одного года занятий самоучкой.
Все это он знал, но это отнюдь не влияло ни на его любовь к ней, ни на ее любовь к нему. Любовь была слишком прекрасным, слишком благородным чувством, и Мартин, как истый влюбленный, считал невозможным оскорблять его критикой. Какое дело любви до взглядов Руфи на искусство, на французскую революцию или на всеобщее голосование? Все это относится к рассудку, а любовь выше рассудка Мартин не мог унижать любовь, потому что он боготворил ее. Любовь для него обитала на недосягаемых горных вершинах, высоко над долинами разума. Она была квинтэссенцией существования, высшей точкой напряжения жизни и не всякому выпадала на долю. Благодаря учению любимых им философов Мартин знал биологическое значение любви, но, продолжая развивать для себя их основное положение, он пришел к выводу, что именно в любви человеческий организм вполне оправдывает свое назначение, а потому любовь должна приниматься без всяких оговорок, как высшее — нет, высочайшее благо жизни. Влюбленный представлялся Мартину каким-то высшим существом, отмеченным благодатью, и ему приятен был образ «юноши, одержимого любовью», для которого уже не имеют цены все земные блага — богатство, знания, успех, — не имеет цепы сама жизнь, ибо он «в поцелуе умереть готов».
Мысли подобного рода приходили Мартину в голову и раньше, до многого же он додумался лишь теперь. Но все это время он не переставал работать, ведя спартанский образ жизни и позволяя себе отвлекаться от занятий лишь для того, чтобы повидаться с Руфью. За комнату, которую он снимал у португалки по имени Мария Сильва, он платил в месяц два с половиной доллара. Португалка, особа довольно сварливого нрава, была вдовой и неустанно трудилась, чтобы прокормить многочисленных детишек, заливая подчас свое горе бутылкой кислого вина, покупаемого в соседнем погребке за пятнадцать центов. Сначала Мартин возненавидел ее, в особенности его раздражал ее язык, но потом он начал восхищаться упорством, с каким она вела тяжкую борьбу за существование. В домике было всего четыре маленькие комнатки, и одну из них занял Мартин. Другая комната служила гостиной, ей придавал веселый вид пестрый половик, покрывавший пол, но фотография одного из умерших малюток в гробу вносила скорбную ноту. Гостиная предназначалась только для гостей, ставни в ней всегда были затворены, и босоногая команда допускалась туда лишь в особо торжественных случаях. Португалка стряпала на кухне, там же все семейство ело, и там же она стирала, гладила, трудилась не покладая рук изо дня в день, кроме воскресенья. Она стирала на соседей, и это служило главным источником ее дохода. Спальня была так же мала, как и комната, занимаемая Мартином, и в ней ютилась она сама и семеро ребятишек. Мартину казалось совершенно необъяснимым, как они там все размещались, по вечерам он слышал за тонкой перегородкой их возню, визг и писк, напоминавший чириканье птенцов. Другим источником дохода Марии были две коровы, которых она доила утром и вечером и которые паслись на пустыре или контрабандой пощипывали травку, растущую по обочинам дороги. Два оборванных мальчугана, дети хозяйки, пасли коров, — иными словами, зорко смотрели, чтобы они не попались на глаза полицейским.
В своей тесной каморке Мартин спал, учился, писал, думал, занимался хозяйством. Перед единственным окном, выходящим на крыльцо, стоял кухонный стол, который служил и письменным столом, и библиотекой, и подставкой для пишущей машинки. Кровать, поставленная у задней стены, занимала две трети комнаты. Рядом со столом стояла шифоньерка, которую, видно, изготовляли, заботясь больше о прибыли, чем об удобствах потребителя; покрывающий ее тонкий слой фанеры весь покоробился. Шифоньерка эта стояла в одном углу, а в другом была кухня — ящик из-под мыла, на котором стояла керосинка, а внутри хранилась посуда и кухонные принадлежности, на стене полка для провизии, и рядом ведро с водой; в комнате не было водопроводного крана, и Мартину приходилось ходить за водою на кухню. Над кроватью Мартин повесил велосипед. Сначала он попытался оставлять его внизу, но ребятишки тотчас испортили шины, и велосипед пришлось для сохранности перетащить в комнатку и подвесить к потолку.
В маленьком стенном шкафу висела одежда и лежали книги, которые не помещались уже ни на столе, ни под столом. Читая, Мартин имел обыкновение делать заметки, и их накопилось так много, что пришлось протянуть через всю комнату веревки и развесить на них тетрадки, наподобие сохнущего белья. Вследствие этого передвигаться по комнате стало довольно затруднительно. Он не мог отворить двери, не затворив предварительно дверцу шкафа, и наоборот. Пройти через комнату по прямой линии нельзя было нигде. Чтобы от двери дойти до кровати, надо было совершить сложный зигзагообразный путь, и в темноте Мартин всегда на что-нибудь натыкался. Благополучно миновав входную дверь и дверцу шкафа, приходилось круто забрать вправо, чтобы не наткнуться на кухонный ящик; потом повернуть влево, огибая кровать, причем малейшее отклонение от курса грозило столкновением со столом. Закончив этот маневр, можно было войти в канал, одним берегом которого являлся стол, а другим кровать. Но когда единственный стул стоял на своем месте, перед столом, этот канал становился непроходимым. Когда стул не был в употреблении, он стоял на кровати; впрочем, Мартин нередко стряпал сидя, так как, пока кипела вода или жарилось мясо, он успевал прочесть две-три страницы. Угол, занимаемый кухней, был так мал, что Мартин мог, не вставая со стула, достать все необходимое. Стряпать сидя было даже удобнее; стоя, Мартин все время сам себе загораживал свет.