Мелодия Секизяба (сборник)
Шрифт:
Тревожные дни и ночи
Выстрел
Он появился в нашем ауле года за три до начала колхозного строительства. Звали его Курбан. Он был высок ростом, молчалив, серьёзен; во всём его облике было что-то такое, что хотелось бы назвать благородством, что ли, и что как-то сразу выделяло его и отличало от местных уроженцев, людей хороших, но простых и несколько грубоватых. Едва он пересёк порог аулсовета, как из кибитки в кибитку понеслась весть, что в аул прибыл новый учитель, присланный специально для ликвидации неграмотности; в нашем ауле, где неграмотными были из десяти человек девять, такой человек не мог не оказаться в центре внимания. Не всем прибытие учителя показалось хорошей новостью: не успел он пройти по главной улице мимо кибиток, с любопытством оглядываясь вокруг и небрежно помахивая маленьким фанерным чемоданом, который, похоже, составлял всё его имущество, как за ним следом поползла весть, что основной задачей, которую новый учитель будет решать, это даже не обучение грамоте, а борьба против религии и обычаев.
Никто не знал, что испытывая вновь прибывший, когда проходил по аулу; сами мы к нему давно привыкли, но для свежего глаза здесь было чем полюбоваться. На юге аула, выдвигаясь к нему вплотную, стояли огромные, покрытые на склонах арчей горы, вершины которых зимой и летом покрывала белая пелена снегов. На севере раскинулась степь, поросшая полынью, которая наполняла воздух резким и чистым запахом. На востоке всё пространство было похоже на землю в первый день творенья. Там ничего не росло, кроме случайных трав и бесстрашных сорняков, ибо стоило только над горами появиться тучам, как с востока обрушивался мутный и безжалостно сметающий всё на своём пути селевый поток, неся в своих объятьях вывороченные с корнем огромные деревья, катя валуны и легко перебрасывая вниз вместе с коричневой мутной жижей остатки кустарников и вырванную с землёй траву. Земля, пригодная для возделывания и радовавшая глаз зеленью посевов, была только в стороне, примыкавшей к железной дороге, но это пространство принадлежало нескольким баям, которые с каждым годом становились всё богаче, чего, нельзя было сказать об остальных жителях аула, не живших, а перебивавшихся из года в год в ожидании не то счастливого случая, не то удачи. Единственное, чем мог похвастаться каждый житель аула, это были деревья: их было много, и они не принадлежали никому, то есть всем, но заслуга скорее всего откосилась к горному ручью Секизябу, который наполнял своей своевольной водой арыки. И вот на берегах самого ручья, как и на берегах многочисленных арыков деревья росли в изобилии, а тутовник и ива со временем разрослись так густо, что казалось выстрели — и пуля застрянет в ветвях.
Да, никто не знал, что именно предстало перед глазами приехавшего человека, который нёс с собою новый уклад в жизнь старого аула: он прошёл со своим чемоданчиком в аулсовет, оставил там своё имущество, а потом, едва смыв дорожную пыль, отправился бродить по аулу, словно всю жизнь только и делал, что занимался этим: как чудо, объяснить которое никто не в состоянии, было то, что встречая какого-нибудь уважаемого седобородого жителя аула, приезжий вежливо приветствовал его по имени, словно всю жизнь состоял с ним в родстве и шёл дальше, оставляя человека в сильной задумчивости; знал он и где находятся кибитки баев, где живёт, не зная нужды, наш единственный мулла, а где влачат свои дни и ночи бедняки. Это было похоже на чудо, но все мы знаем, что чудес не бывает. Всё разъяснилось, когда приезжий добрался до жилища Марал-эдже, той самой, что в ранней молодости потеряла мужа, и, не выйдя замуж вторично, растила дочь Абат, добывая средства к существованию тем, что лучше всех пряла шерсть и сбивала масло для продажи. Марал-эдже была женщиной бедной, но независимой и смелой, так что даже сторонники Оразали-бая, да и он сём, побаивались её острого языка. Вот она-то и раскрыла секрет: вглядевшись в лицо стоявшего перед ней высокого и худого парня, она вдруг всплеснула руками и, подойдя к нему, обняла, как собственного потерянного и вновь обретённого сына:
— Курбан, Курбан-джан, — повторяла она без конца, — Курбан. Ты не забыл нас, ты вернулся. Значит, это ты, бедняжка ты мой…
— Да, тётушка Марал, это я, — сказал Курбан и отвернулся, чтобы никто не видел, как на глазах у взрослого мужчины наворачиваются слёзы.
Так было разгадано и это чудо. Новый учитель оказался всем давно знаком. Ещё совсем мальчишкой в семнадцатом году он трудился за кусок чёрствой лепёшки в день у Оразали-бая, выполняя любую случайную работу. Никто не знал, кто он и откуда — он был сирота, каких немало было в трудное время, а сирота — это значит, что ты никому не нужен и заступиться за тебя некому: за всё время, что Курбан проработал на бая, он не слышал ничего, кроме проклятий и попрёков. И только у этой женщины. Марал-эдже, время от времени приходившей к байскому двору то сдать спрядённую ею шерсть, то отдать сбитое масло, находилось для большеглазого и вечно грязного мальчишки и доброе слово, и кусок мягкой, только что из тамдыра лепёшки. Кто знает, что видела Марал-эдже а Курбане — может быть одного из своих сыновей, которых ей не довелось родить по своей вдовьей доле. А может быть она думала в эту минуту о своей дочери Абат, которая росла хотя и в бедности, но всё же имела и дом, и свой угол и никогда не знала, что такое голод и зависимость от таких людей, как Оразали-бай и его ближние, которые с большим правом могли бы называться волками или шакалами, чем людьми.
Бывало так, что Марал-эдже приводила Курбана и себе, и вымытый, накормленный и обласканный мальчик играл с крохотной девчушкой, подхватывая её каждый раз, когда, споткнувшись, она готова была упасть.
Потом Курбан исчез и опять никто, наверное, во всём ауле так долго не вспоминал и не горевал об исчезнувшем мальчике, как Марал-эдже.
Прошли годы, и всё стало меняться: для таких, как Марал-эдже к лучшему, а для таких, как Оразали-бай к худшему, но не так быстро, чтобы Оразали-бай и все, кто связан был с ним делами, совсем потеряли своё значение и влияние. И всё-таки перемены происходили, и они были так же неотвратимы, как смена зимы весною: из маленькой девчушки дочь Марал-эдже превратилась в первую красавицу аула, заставлявшую многих парней беспокойно ворочаться по ночам в своих постелях, а пропавший сирота вновь появился в ауле. И хотя тощий и жалкий его чемоданчик из фанеры говорил, что большого богатства новый учитель не нажил, всё-таки следовало признать ещё одним необъяснимым чудом, что он выжил вообще, а уж то, что он не только выучился сам, но и взялся теперь организовывать первую школу в ауле, всё это сразу же поставило Курбана в центр внимания всего аула.
Вот каким был Курбан, которого, не стыдясь слёз, обнимала сейчас Марал-эдже.
— Почему ты ходишь по аулу, как неприкаянный, Курбан?
Будущий учитель помялся, а потом ответил честно;
— Я приглядывался да и спрашивал кое-где, не сдадут ли мне комнату хотя бы на первое время, пока не разберёмся со школой. Но что-то не слишком радушно меня здесь встречают. Даже те, у кого можно было бы остановиться, то ли не хотят, то ли боятся связываться со мной. Вот и пришлось провести две ночи не скамейке в аулсовете. Ну да ладно, я и не к такому привык…
— Я вижу, вырос ты и стал вроде учёным, — с обидой сказала Марал-эдже, — а в людях, похоже, разбираться не научился. Как ты мог обойти мой дом? Стыдись, Курбан, что мне приходиться говорить тебе такое. Если ты не побрезгуешь тем, что мы с Абат имеем, мы примем тебя, как самого дорогого гостя.
— Спасибо, Марал-эдже. Спасибо. Я ведь не сомневался… мне просто неудобно вас стеснять. Да и вот ещё что: боюсь, что кое-кому — Оразали-баю, например, может совсем не понравится, что я нашёл у вас приют.
— Пусть думает, что хочет. Я пока что сама хозяйка в собственном доме. Я никому ничего не должна, живу бедно, но свободно. Спасибо новой власти — она дала нам с Абат немного земли, отвела воду — что ещё нужно для счастья. Того, что мы сеем, нам хватает на прокорм, а кроме того мы и вяжем, и ткём, и шьём.
Ты, конечно, не помнишь, как мы жили? Только бы не помереть. А теперь и не сравнить.
— Я всё помню, Морал-эдже, — сказал Курбан. — Помню всё.
— Словом, больше тебе не придеться спать а аулсовете, — решительно заявила Марал-эдже. — Забирай свой чемодан и приходи сюда, как в родной дом, и можешь быть уверен, что и я, и Абат будем рады тебе.
«Абат, — думал Курбан, идя по пыльной аульной улице, Абат-джан. Годы проходят и маленькая резвая девчушка становится девушкой, при мысли о которой замирает сердце. Абат-джан»…
Солнце стоило у него прямо над головой, но он не замечал жары, впрочем, все влюблённые таковы и в этом ничего удивительного нет.
И так, новый учитель нашёл пристанище в скромной кибитке Марал-эдже и уже ничто не мешало ему взяться за работу. И он взялся, не надо думать, что это было лёгким делом. Несмотря на то, что Советская власть крепко держала все дела в своих руках, века отсталости не так легко преодолеть, если особенно они пустили такие глубокие корни в человеческих душах, Нужно было обойти весь аул, заглянуть и посидеть в каждой кибитке и снова, в который раз — и детям, и подросткам, и взрослым объяснить, зачем им нужно учиться, им, отцы и деды, прадеды которых не знали, что такое грамотность. А тут ещё Оразали-бай и его подпевалы, которым хотя и подрезали крылья, но похоже, не До конца. «Вот выучат вас и ваших детей, а потом увезут неведомо куда. А этот мальчишка, Курбан, воображает бог весть что сначала отъелся на байских хлебах, а теперь приехал сюда сбивать с толку правоверных…
Нельзя сказать, что все шли на поводу у муллы, бая и их сторонниках стариков-яшули, но и сказать, что таких не было — нельзя. Биться приходилось за каждого мальчика, а уж про девочек и говорить нечего, «Не дело девушке сидеть вместе с парнями». И Курбан снова и снова доказывал, говорил, убеждал. А Оразали-бай тоже со своей стороны говорил, нашёптывал и пугал, а поскольку многие в ауле были у бая до сих пор в долгу, то слова его находили слушателей. А злобу самого Оразали-бая против нового учителя подогревало ещё и то обстоятельство, что сын его, Туйли, здоровенный лоботряс, вечно болевший золотухой, спал и видел, как он женится на красавице Абат, и Оразали-бай не без оснований считал, что прибытие нового учителя может быть сильной помехой в этих планах.
Словом, у самого могущественного обитателя аула Оразали-бая были веские причины без всякой любви относиться к бывшему своему работнику, и если представлялась какая-нибудь возможность сказать о нём плохое слово, то добросовестный бай никогда этого случая не упускал.
Тем не менее дело хотя и медленно, сдвинулось с мёртвой точки: список всех неграмотных был составлен, и большинство детей так или иначе было привлечено к учёбе. Сам Курбан горел на работе, не зная устали. С самого утра он занимался с самыми маленькими, после полудня — с подростками, а вечером до поздней ночи давал уроки для взрослых. А вернувшись поздно вече-ролл в свою каморку, ещё долго жёг керосин, готовясь к занятиям. Он похудел, но глаза его горели всё тем же неукротимым огнём человека, вышедшего из тьмы на свет и ведущего теперь за собою других. Когда и чем он питался и сколько спал, не знал никто, кроме, может быть, Марал-эдже, которая говорила ему с тревогой: