Мое самодержавное правление
Шрифт:
На что же жить, когда наша жизнь ничто перед глазами тех, кои нам всего дороже на свете, когда она ничего не свидетельствует, ни от чего не защищает? Вы, Государь (более нежели мой Государь, мой благотворитель, отец моего воспитанника), можете носить на сердце худое против меня мнение, можете видеть меня каждый день и не спасти меня от величайшего для меня бедствия, от потери Ваших милостей!
Государь, чтобы исполнить возложенное Вами на меня дело достойным его образом, я должен иметь бодрость; а как иметь ее при убийственной мысли, что я кажусь Вам не таким, каков я есть, что Вы не одобряете моего поведения?
Умоляю Ваше Величество, будьте сострадательны, допустите меня к себе, благоволите изъяснить, в чем вина моя перед Вами. Если в самом деле я без намерения в чем-нибудь виноват, то Вы услышите самое искреннее признание, и смею надеяться великодушного прощения или буду оправдан. И то и другое для меня столь же необходимо, как воздух для дыхания: с тою тягостию, которая у меня на сердце, я ни на что не могу быть способен.
Приписка П. Бартенева:
«Недоразумение скоро прекратилось. Покойная Авдотья Петровна Елагина передавала нам (со слов самого Жуковского), что Николай Павлович, после одного из таких омрачений (навеянных на него из III Отделения Собственной канцелярии), встретив проходившего по Зимнему дворцу Василия Андреевича, подозвал его к себе, обнял и с сердечностью сказал: “Кто старое помянет, тому глаз вон!”»
Я перечитал с величайшим вниманием в журнале «Европеец» те статьи, о коих Ваше Императорское Величество благоволили говорить со мною, и, положив руку на сердце, осмеливаюсь сказать, что не умею изъяснить себе, что могло быть найдено в них злонамеренного. Думаю, что я не остановился бы пропустить их, когда бы должен был их рассматривать как цензор.
285
Русский архив. 1896. № 1. С. 117–119.
В первой статье, «Девятнадцатый век» [286] , автор судит о ходе европейского общества, взяв его от конца XVIII [века] до нашего времени, в отношении литературном, нравственном, философическом и религиозном; он не касается до политики (о чем именно говорит в начале статьи), и его собственные мнения решительно антиреволюционные; об остальном же говорит он просто исторически.
В некоторых местах он темен, но это без намерения, а единственно оттого, что не умел выразиться яснее, что не только весьма трудно, но и почти неизбежно на русском языке, в котором так мало терминов философических. Это просто неумение писателя.
286
Публикация статьи И. В. Киреевского «Девятнадцатый век» (Европеец, 1832, ч. 1. № 1) привела к закрытию «Европейца»: Николай I усмотрел в ней опасный политический подтекст.
Но и в этих темных местах (если не предполагать с начала дурного намерения в авторе, на что нет никакого повода), добравшись с трудом до смысла, не найдешь ничего предосудительного; ибо везде говорится исключительно об одной литературе и философии, и нет нигде ничего политического.
Сии места, вырванные из связи целого, могли быть изъяснены неблагоприятным образом, особливо если представить их в смысле политическом; но, прочтенные в связи с прочим, они совершенно невинны. Какие это именно места, я не знаю; ибо я прочитал статью в связи, и ничего в ней не показалось мне предосудительным.
В замечаниях на комедию «Горе от ума» автор не только не нападает на иностранцев, но еще хочет, в смысле правительства, оправдать благоразумное подражание иностранному, утверждая, что оно не только не вредит национальности, но должно еще послужить к ее утверждению.
Он смеется над нашею исключительною привязанностью к иностранцам, которая действительно смешна, и под именем тех иностранцев, на коих нападает, не разумеет тех достойных уважения иностранцев, кои употреблены правительством, а только те, кои у нас (или родясь в России, или переселясь в нее из отечества), под покровительством нерусского имени, первенствуют в обществе и портят домашнее воспитание, вверенное им без разбора родителями.
Одним словом, он хочет отличить благоразумное уважение к иностранному просвещению, нужное России, от безрассудного уважения к иностранцам без разбора, вредного и смешного [287] .
Теперь осмелюсь сказать слово о самом авторе. Его мать [288] выросла на глазах моих; и его самого, и его братьев знаю я с колыбели. В этом семействе не было никогда и тени безнравственности. Он все свое воспитание получил дома, имеет самый скромный, тихий, можно сказать, девственный характер; застенчив и чист, как дитя; не только не имеет в себе ничего буйного, но до крайности робок и осторожен на словах.
287
Жуковский пересказывает статью И. В. Киреевского «“Горе от ума” – на московском театре» в том же номере «Европейца».
288
Авдотья Петровна, урожд. Юшкова, во втором браке Елагина (см. ее биографию в «Русском архиве» 1877 года). Она была на 6 лет моложе В. А. Жуковского. П. Бартенев.
Он служил несколько времени в Архиве иностранных дел в Москве. Несчастная привязанность, которая овладела душою его, заставила его мать отправить его для рассеяния мыслей в чужие края. Проезжая через Петербург, он провел в нем не более недели и, это время прожив у меня [289] , отправился прямо в Берлин, где провел несколько месяцев и слушал лекции в университете.
Получив от меня рекомендательные письма к людям, которые могли указать ему только хорошую дорогу, он умел заслужить приязнь их. Из Берлина поехал он в Мюнхен к брату, учившемуся в тамошнем университете [290] . Открывшаяся в Москве холера [291] заставила обоих братьев все бросить и спешить в Москву делить опасность чумы с семейством. С тех пор оба брата живут мирно в кругу семейственном, занимаясь литературою.
289
И. В. Киреевский гостил у Жуковского в январе 1830 года.
290
Петру Васильевичу (1808–1856), будущему собирателю и исследователю русского фольклора и видному славянофильскому публицисту.
291
Эпидемия холеры началась в Москве в сентябре 1830 г.
И тот и другой почти неизвестны в обществе; круг знакомства их самый тесный; вся цель их состоит в занятиях мирных, и они, по своим свойствам, по добрым привычкам, полученным в семействе, по хорошему образованию, могли бы на избранной ими дороге сделаться людьми дельными и заслужить одобрение Отечества полезными трудами, ибо имеют хорошие сведения, соединенные с талантом и, смело говорю, с самою непорочною нравственностию.
Об этом говорить я имею право более нежели кто-нибудь на свете, ибо я сам член этого семейства и знаю в нем всех с колыбели.
Что могло дать насчет Киреевского Вашему Императорскому Величеству мнение, столь гибельное для целой будущей его жизни, постигнуть не умею. Он имеет врагов литературных, именно тех, которые и здесь, в Петербурге, и в Москве срамят русскую литературу, дают ей самое низкое направление и почитают врагами своими всякого, кто берется за перо с благороднейшим чувством.
Этим людям [292] всякое средство возможно, и тем успешнее их действия, что те, против коих они враждуют, совершенно безоружны в этой неровной войне; ибо никогда не употребят против них тех способов, коими они так решительно действуют. Клевета искусна: издалека наготовит она столько обвинений против беспечного честного человека, что он вдруг явится в самом черном виде и, со всех сторон запутанный, не найдет слов для оправдания.
292
Речь идет о Н. И. Грече, Ф. В. Булгарине и редакторе «Московского телеграфа» Н. А. Полевом, враждебным пушкинскому кругу писателей.
Не имея возможности указать на поступки, обвиняют тайные намерения. Такое обвинение легко, а оправдания против него быть не может. Можно отвечать: «Я не имею злых намерений». Кто же поверит на слово? Можно представить в свидетельство непорочную жизнь свою. Но и она уже издалека очернена и подрыта.
Что же остается делать честному человеку и где может найти он убежище? Пример перед глазами. Киреевский, молодой человек, чистый совершенно, с надеждою приобрести хорошее имя, берется за перо и хочет быть автором в благородном значении этого слова. И в первых строках его находят злое намерение.