Мой бедный фюрер
Шрифт:
– Адольф Гитлер, – ответил Адольф, все еще находясь в некотором оцепенении.
– Рад нашему знакомству. Вы, как я полагаю, недавно здесь?
– Совершенно верно. Правда, точно не помню насколько недавно. Я постепенно перестаю ориентироваться во времени.
– О, здесь это в порядке вещей. Я и сам, признаться, точно уже не помню, сколько здесь нахожусь. На моей картине все время полдень осеннего дня. Вы позволите мне присесть? Я не могу слишком долго стоять, начинают болеть живот и ноги.
– Да, конечно, прошу вас. – Адольф пододвинул гостю стул, а сам сел на кровать.
– Меня каждый день смотрят врачи, – продолжил Александр Сергеевич. – Доктор Арендт, доктор Соломон, доктора Персон, Иоделич, Спасский и Шольц. Это им, в большей степени, я обязан пребыванием здесь. Господа врачи, действительно, постарались на славу. Я обрел желанный покой, хотя и не думал, что он будет таким продолжительным. Надеюсь, я не испугал вас своим внезапным появлением? Не удивляйтесь, что я спустился к вам. Раньше я жил в этой комнате, но затем меня переместили в картину – подвела природная страсть к женскому полу. Вы, сударь, еще не были в салоне «Шеоль»?
– Нет, не приходилось, – ответил Адольф. – Хотя это название мне знакомо.
– Когда я попал туда в первый раз, то не поверил своим глазам: большего скопления прекрасных женщин я нигде и никогда не видел. Горячие мулатки, восточные красавицы, пышногрудые немки, изящные француженки, стройные гречанки, блондинки, брюнетки, рыжие – на самый взыскательный вкус. Причем все они доступны, ласковы и нежны. Я проводил там все время, не в состоянии противиться терзавшей меня похоти. И только спустя пять лет пребывания в этом цветнике узнал, что за каждый час совокупления мне полагается десять лет пребывания в этой картине. – Пушкин кивнул на холст. – Ровно сто тринадцать тысяч красавиц я полюбил за это время, а сколько часов мне для этого понадобилось, и сосчитать невозможно. Я совершенно не следил за временем, да и к чему мне это было тогда. Наказание не заставило себя долго ждать: я как будто уснул, а проснулся уже нарисованным на холсте. Вы не представляете себе, как тяжело целыми днями стоять в неудобной позе, а раз в год, несмотря на страшную боль во всем теле, ходить по тропинке от места своего заточения к месту своего нелепого поражения, и обратно. И все же я был готов принять все эти страдания ради одной единственной, и по сей день не отказываюсь от своих слов. Ее имя Мария, или Гаврилиада, как она сама себя любит называть. В ней все прекрасно: темные, словно безлунная ночь, волосы и брови, упругая грудь – большая, словно два холма, стройные ножки и жемчужно-белоснежная улыбка. Она была девственна, и я был безмерно счастлив, что оказался первым мужчиной, овладевшим ею. Но потом оказалось, что ее организм обладал одной удивительной особенностью: каждый раз после совокупления, она вновь становилась невинной. Это меня удивило, но, поверьте, нисколько не расстроило, и я каждый раз вновь и вновь лишал ее девственности. – Александр Сергеевич рассказывал это с таким упоением, что Адольф невольно начал рисовать в своем воображении различные эротические образы.
– Так почему же вы сейчас не пошли к ней? – спросил Адольф, когда Пушкин закончил свой рассказ. – Ведь ее любовь, пожалуй, могла бы развеять вашу тоску.
– Я, сударь, был несдержанным и неуемным любовником, за что и поплатился, как видите. С тех пор я многое осознал и сильно изменился. Так что советую и вам не давать волю своим страстям, иначе ваш портрет скоро будет висеть на одной из этих стен. А это, поверьте мне, пренеприятнейшее дело. Да еще эти гагары! Они прилетают ко мне каждый день и не дают спокойно думать и творить, они постоянно кричат, и унять их нет никакой возможности. Конечно, время от времени мне разрешается выйти из картины, как сейчас, но знали бы вы какую физическую боль я при этом испытываю, да и час, проведенный вне полотна, влечет за собой еще десять лет заключения. Это замкнутый круг, из которого мне уже, боюсь, никогда не выбраться.
– Зачем же было доставлять себе столько неудобств и спускаться ко мне? – удивился Адольф.
– Просто я увидел вас и решил немного поболтать. Мне очень скучно, настолько, что я готов пройти даже через пытки невыносимой боли, лишь бы не быть в одиночестве. – Пушкин посмотрел на собеседника, сделав при этом грустное и даже несколько жалобное лицо.
– Ну а как же ваши доктора, они ведь навещают вас? – удивился Адольф.
– К сожалению, да, – ответил Пушкин, и грусти на его лице прибавилось. – Их лечение сводится к тому, чтобы ежедневно ставить мне на живот ровно двадцать пять пиявок. А я, каждый раз испытывая мучительную боль, даже не могу им возразить, поскольку в этот момент нем и неподвижен.
– Как же они ставят вам пиявок?
– Видите ли, они ставят этих кровопийц прямо на картину, которая висит у них в санатории. Она точно такая же, что и в этой комнате, но сделана каким-то хитроумным образом. Я до сих пор не могу понять принципа работы этого механизма. Врачи прикрепляют пиявок к полотну, после чего те оказываются у меня на теле. И так каждый день. Можете представить, что с моим животом – на нем нет живого места, а они все ставят и ставят. Я, будучи абсолютно статичным, никак не могу им помешать. Приходится стоять в застывшей на века, ненавистной мне позе и ощущать, как эти слизни высасывают из меня последние капли крови. А я, между тем, хоть и нарисован, но физически чувствителен, как и любой человек. – Александр Сергеевич тяжело вздохнул и взгляд его, вначале светлый и ясный, начал стремительно угасать. – Но скажите, – продолжил он, – разве можно творить в таких условиях? Ведь я, помимо прочего, каждый день обязан сочинять новое стихотворение, и притом не менее двенадцати строф. Благо, размер и тематику я волен определять самостоятельно. Дело в том, что если я не сочиню за день ничего нового, то это, опять же добавляет к моему пребыванию на картине, десять лет.
– Уверяю вас, – попытался успокоить его Адольф, – что жизнь в этой комнате немногим лучше вашего положения. Я совершенно не знаю, чем себя занять. Звонить мне некому, а книги, коими забит шкаф, невозможно прочитать, поскольку язык, на котором они написаны, абсолютно мне неизвестен. А между тем, их автором являюсь я сам.
– Так вы писатель? – спросил Пушкин и, пристально глядя на собеседника, зачем-то перевернул свой перстень камнем внутрь, а затем прикрыл его левой рукой. Александр Сергеевич сделал это с таким выражением лица, словно боялся, что Адольф может посягнуть на его украшение.
– Честно говоря, я уже и не помню, – ответил Адольф. – В памяти осталось только то, что я когда-то написал книгу с таким же точно названием, но вот о чем она, я совершенно позабыл.
– Вы знаете, когда я жил здесь до вас, в этом шкафу хранились переводы стихов некоего иностранного автора по имени Тимати. Не смотря на то, что текстов было очень мало, я не смог осилить и одного из них. Многих слов я никак не понимал, да, честно говоря, особо и не пытался вникнуть в смысл творчества этого, с позволения сказать, поэта. Булгарин по сравнению с ним, уверяю вас, показался бы мне в свое время истинным мастером стихосложения. Меня, признаться, едва не стошнило, когда я читал эту, простите, ерунду. Разве можно писать стихи, не имея к этому абсолютно никаких способностей?! – с негодованием воскликнул Пушкин. – Кстати, о стихах, – Александр Сергеевич вдруг преобразился, и взор его вновь стал ясным, – не хотели бы вы послушать мои сочинения? Так сказать, что-нибудь из последнего?
– С удовольствием, – ответил Адольф. Стихов он не любил, однако очень не хотел обижать своего нового знакомого.
Александр Сергеевич тяжело поднялся со стула и, облокотившись о трость, начал декламировать:
Невольник рамки золоченой,
Гонец судьбинушки скупой,
Забытый всеми, муж ученый,
Хотя еще совсем младой.
Он вечно бродит одинокий,
Несчастный призрачный фантом.
Что ищет он в краю далеком?
Что кинул он в краю родном?
В его душе – безумства фурий.
И с непокорной головой,
Он, словно море, просит бури,
Как будто в бурях есть покой.
– Или вот еще одно, буквально вчера сочинил:
Уж осень золотой листвою
Укрыла землю подо мной.
Что я на самом деле стою?
Чем вечный заслужил покой?
А Солнце светит из высока,
Не зная горести и бед,
Оно от бренности далеко –
За сотни миллионов лет.
Светило, молча улыбаясь,
Меня манит своей красой,
И я, глядя на Солнце, каюсь,
И оставляю мир пустой.
Светить всегда, светить везде,
В окно и из оконца.
Светить, не ведая страстей,
Вот лозунг мой и Солнца.
– Как вам?
– Я не знаток поэзии, но, по-моему, это великолепно, – ответил Адольф и покивал головой в знак того, что оценил творчество Александра Сергеевича крайне объективно.
– Я очень рад, что вам понравилось, – ответил Пушкин. – А между тем, мне пора. Был рад нашему знакомству.
– И я тоже, – ответил Адольф.