Необыкновенные собеседники
Шрифт:
В летние дни ягодного сезона, по словам могильщика, дети что мухи мрут. Только поспевай хоронить их. А детскую могилку не в пример быстрее выкопаешь, чем «взрослую». Раз-два копнул — и готово. А что детская, что взрослая могилка — все одно, все вровень в норму идет. Да и благодарностей, то есть, иначе сказать, чаевых, на детских похоронах перепадает могильщикам больше, чем на похоронах взрослого человека.
— По детишкам, вишь, родители посильней убиваются, чем дети по старикам, или там взрослый народ по взрослым,— объяснял нам могильщик.— Вот и чаевых не сравнить куда больше. Детские похороны куда прибыльней, чем другие!
й долго еще вздыхал и убивался могильщик. Так, вздыхая и кляня свое невезенье, и умер, задохнувшись как-то под утро.
Я вернулся из больницы домой и рассказал Паустовскому о своем соседе в больничной палате — могильщике.
— Изумительная тема для рассказа! — воскликнул Паустовский.
— Берите ее и пишите.
— А вы?
Я сказал, что не буду писать. И снова стал уговаривать его «взять» тему себе. Паустовский подумал и отказался. Тема была не «его». Он не умеет писать об уродливом, о безнравственном. Он и о духовном убожестве не может писать. Жизнь раскрывается для него только через прекрасное в жизни.
Однажды я пришел к нему, когда он жил еще на Большой Дмитровке, ныне Пушкинской. В его отгороженном от остальной части комнаты рабочем углу — вернее сказать: уголке! — среди бела дня горела настольная лампа. Уголок был без дневного света. Паустовский держал только что перепечатанную машинисткой рукопись. Он смотрел на заполненные машинописью листы бумаги как-то сбоку, не вчитываясь. Можно было подумать, что любуется работой машинистки — тем, как она перепечатала. Его радовал общий вид начисто перепечатанной рукописи — аккуратные ряды буковок, уложенных в линейно прямые строки.
Он сказал:
— Самый приятный момент работы, когда садишься править впервые перепечатанное на машинке.
Должно было пройти уж не знаю, сколько времени,— и пленяющие своей чистотой машинописные страницы покроются его рукописной правкой.
Он как бы предвкушал наслаждение работой.
v
В молодости Паустовский ездил по окраинным землям России, как немногие из русских писателей. Книга Паустовского, сделавшая его известным русским писателем,— «Карабугаз». Герои этой первой прославившей его книги живут на солнечных берегах удивительного залива Каспийского моря. Вслед за «Карабугазом» он написал «Колхиду» и увлек читателя в жаркие субтропики Черноморья... И тем не менее Паустовский поэт прежде всего среднерусской равнины. Он способен восхищаться
Ван-Гогом и с благодарностью писать о книге Стоуна, посвященной Ван-Гогу. Но как бы он сам ни восхищался Ван-Гогом, по-настоящему близок ему Левитан, о котором он написал, как можно написать только о сокровенном.
К природе средней полосы России у Паустовского отношение нравственно-философское. Для него природа России — нравственное начало в жизни русского человека.
Четче, чем когда бы то ни было, он сам выразил это весной 1936 года в редакции журнала «Наши достижения» — редакции неповторимой во многом и в своем роде единственной в истории советских журналов. Редактировал этот журнал его основатель М. Горький. Коллектив литературных сотрудников журнала был коллективом дружных и тем не менее далеко не во всем согласных между собой людей. Это была редакция, в которой решающее слово принадлежало ее сотрудникам. Так было задумано Горьким. Каждый из нас чувствовал себя в какой-то мере сохозяином «Наших достижений» —- Сергей Третьяков и Иван Катаев, С. Гехт и А. Письменный, Павел Нилин и Николай Атаров, Константин Паустовский и Михаил Лоскутов, Е. Босняцкий и В. Василевский, Борис Губер и С. Диковский, А. Марьямов и
B. Козин, П. Слетов и Н. Зарудин, Михаил Пришвин и Борис Агапов, Д. Стонов, В. Канторович, Макс Зингер, П. Скосырев,
C. Марков, В. Важдаев, Вадим Кожевников, Г. Мунблит, П. Да-лецкий...
Каждый на свой лад, у каждого свой голос и свой взгляд на то, что и как писать. Послушал бы кто-нибудь из сторонних, как обсуждали мы уже вышедший номер или план будущего номера журнала, наверное, диву дался бы: как только уживаются под кровлей одного ежемесячника столь несходные друг с другом писатели!
Чем же объединялось разномыслие, разновкусие ближайших и постоянных сотрудников этого горьковского журнала? Только ли тем, что капитаном журнала был Максим Горький, а старпомом журнального корабля — старший помощник капитана — общий наш друг очаровательный Вася Бобрышев, заведующий редакцией?
Ничто так не объединяло всех нас, как господство в этой редакции уважения к праву каждого на инакосуждение, на инако-взгляд!
Сам Горький ценил в пишущем человеке «необщее выражение»,— личный, пишущего человека, взгляд на мир, личное пишущего человека отношение к миру — не тонущий в хоре голос! Весь дух жизни этой редакции определяло горьковское призна-аие права писателя йа собственный взгляд, горьковское уважение к личному суждению литератора да еще интерес к нему!
В журнале было не только интересно печататься, но порой еще более интересно заходить в эту редакцию, как в клуб.
Диспуты вспыхивали здесь всякий раз, как только собиралось пять-шесть литераторов. Такое уж было время, да и обстановка редакции на Спиридоновке, 2, располагала, чтобы зайти без видимой надобности, даже без рукописи, и даже, если не надо гранки читать, и даже, если тебе не следует гонорара. Заходили — повидаться с товарищами. Нередко — с инакомыслящими товарищами. А коли зашел — ну как не ввязаться в спор! И о чем только не спорили, чего только не обсуждали, рассевшись в пальто на стульях и на диване, в редакторской комнате Василия Бобрышева!
Дом редакции — во дворе, входили во двор со Спиридоновки. Горький жил в доме направо. «Наши достижения» в доме — налево. В глубине двора во флигеле — редакция «СССР на стройке» — тоже горьковская.
Собрались как-то в комнате Бобрышева — Паустовский, Иван Катаев, Гехт, Зарудин, Стонов, Козин и я. Как всегда, по-домашнему, будто не в редакции ежемесячного журнала, а забежали к товарищу поболтать. Зарудин вспоминал недавнюю поездку в Армению, восхищался Севаном. И вдруг Паустовский заворчал, перебил Зарудина, стал упрекать, не Зарудина — всех. Слишком мы все увлекаемся экзотикой. Ездим в Среднюю Азию, в Грузию, в Армению... Неохотнее всего мы ездим в нашу Россию, товарищи. Живописуем пейзажи узбекские, армянские, абхазские, горы Тянь-Шаня, башни хевсуров, да только не пейзаж Русской равнины! Традиционный для всей русской литературы пейзаж Тургенева, Льва Толстого, Лескова, Чехова — пейзаж средней России исчезает из русской советской литературы. Пожалуй, один только Михаил Михайлович Пришвин остался верен ему... и себе.
Паустовский не сказал, но имел бы право сказать, что и он сам, как и Пришвин, верен пейзажу средней России.
Для него верность русского писателя пейзажу родной страны — это верность нравственным началам русской литературы. Нравственную силу великих русских писателей, всю их поразительную способность влиять на людей объяснял прежде всего их верностью природе, родной русскому человеку. Только любя, чувствуя, слыша, умея видеть природу и только оберегая ее, люди становятся нравственно совершеннее. Невозможно нравственное еотергаенг/геованже человека, рагасщусишж) к окружающей природе. И невозможно нравственное воздействие русского писателя на русских читателей, если этот писатель равнодушен к русской природе.
Конечно, Паустовский выражал свои мысли другими словами и не прямо, не пытаясь нравоучить, наставлять нас. Этого Паустовский не любит и не умеет. Но из всего, что он тогда говорил о нравственных задачах писателя и о среднерусском пейзаже, сами собой возникали все эти мысли. От затеянного Паустовским разговора о забвении пейзажа Русской равнины перешли к спорам о национальном начале в литературе. Потом и сами не заметили, как перескочили к спорам о творческой среде. Стали говорить о «среде» потому, что в редакции «Наших достижений» чувствовали среду, в которой можно .говорить обо всем, что наболело... В конце концов у нас разгорелась внутри редакции дискуссия: что же такое творческая среда?