Непримкнувший
Шрифт:
Мир праху твоему, милый Сережа.
Встретил он меня с большой сердечностью и искренне переживал за меня. Я, изголодавшись по делу, погрузился в черновую редакционную работу, хотя и не имел в редакции никакой формальной должности. Переворошил груду работ публицистов США и написал большую полемическую статью «Оруженосцы американского империализма». Рецензировал и правил поступавшие в редакцию материалы. Я работал запоем, без отдыха, и старался гнать от себя тяжелые думы и мрачные предчувствия.
С этим и наступили в стране торжественные дни 70-летия И.В. Сталина.
21 декабря 1949 года. В утренних газетах опубликовано большое письмо Сталину от ЦК партии и Совета Министров. Указом Верховного Совета Сталин награждался Орденом Ленина. По части наград самому себе Сталин всегда был очень строг и сдержан…
Я всё ещё был безработным и жил в тревожном ожидании. Конечно, никто не подумал пригласить меня на юбилей. Без всякой надежды на успех я в канун высокоторжественного дня позвонил в секретариат Г. Маленкова и, к моему удивлению, получил билет на торжества.
Билет оказался хорошим, во второй ложе бельэтажа, почти у сцены.
И вот я в Большом театре. На сцене, среди моря цветов и алых знамен, огромный портрет Сталина. В президиуме — члены Политбюро и лидеры многих компартий. Сталин — в мундире генералиссимуса. Рядом с ним Мао Цзэдун в темно-сером кителе гражданского покроя, таком же, какой обычно носил Сталин…
Когда отзвучали восторженные речи, президиум заседания и весь зал стоя долго рукоплещут Сталину. Все ожидали, что вот сейчас он взойдет на трибуну и произнесет свою, как всегда, ювелирно отделанную речь. Или скажет хотя бы несколько благодарственных фраз. Или простое спасибо за теплоту и сердечность, с которыми обратились к нему все выступавшие гости со всего мира. Но Сталин не идет к трибуне. Глядя безучастным взглядом в зал, он медленно хлопает в ладоши. Овации нарастают. Сталин не меняет ни выражения, ни позы. Зал неистовствует, требуя выступления. Сталин сохраняет свою невозмутимость.
Так проходит три, пять, семь — не знаю сколько минут.
Наконец заседание объявляется закрытым.
Потом ещё долгие-долгие месяцы в «Правде» печатались нескончаемые перечни поздравительных телеграмм Сталину в связи с 70-летием.
…Наступил январь 1950 года. В Москве бушевали метели. Со своего девятого этажа на Большой Калужской я смотрел на закоченевшие вязы Нескучного сада. Далеко на фоне свинцового неба гордо высилась Спасская башня Кремля.
Витуся поступила в Архитектурный институт. Вечерами приходили студенты. Говорили о новинках литературы, о новых постановках в театрах, о выставках живописи. Я пристально всматривался в их лица, слушал рассуждения. Формировалось новое поколение людей, особое, другое, непохожее на мое. Какое же оно? О чем думает? О чем мечтает? Каковы его идеалы? Продолжит ли оно традиции моего поколения — «комсомольцев двадцатого года»? Или подвергнет их ревизии? В каком направлении?
Меня неодолимо тянуло к этой новой человеческой поросли, хотелось понять их души и чувства. «Здравствуй, племя молодое, незнакомое…»
Я с радостью отмечал, что формируется поколение людей более развитых и образованных, чем были мы в их годы. И с большим раздумьем и тревогой подмечал в них всё нарастающие элементы критицизма в отношении многих сторон нашей действительности. Мы росли коммунистами-фанатиками, коммунистами-одержимыми. Мы были нетерпимы в отношении всяких проявлений критицизма и скепсиса. И — наша абсолютная ортодоксальность цементировала нацию в течение десятилетий. Морально-политическое единство народа оказалось той крепостью, о которую разбились мутные волны внутренней контрреволюции и империалистических интервенций.
Но не переросла ли на каком-то этапе эта абсолютная ортодоксальность, неистовая дисциплинированность и фанатическая вера в непогрешимость руководства в слепую покорность? В ту покорность, которая привела в конечном счете к единоличной диктатуре Сталина, к чудовищному произволу Ежова—Берии и компании?
Не является ли нарастающий критицизм нашей чудесной молодежи тем могучим живительным эликсиром, который излечит наше общество от склеротического затвердения сосудов жизни? И тогда действительно будут восстановлены ленинские нормы критики, атмосфера истинной свободы и демократии, которые рождены были Великой революцией и пропитывали все поры жизни партии и страны при Ленине.
И не только восстановлены, но и развиты и расширены в огромной мере. Прошло ведь уже несколько десятилетий существования советской власти. Создано многонациональное государство, могучий экономический базис общества. Теперь весь ход истории повелевает нам властно утвердить строй подлинного (а не формального) народовластия, изобилие материальных и духовных благ, широчайшей демократии, политических свобод, обеспечивающих неприкосновенность личности, ограждение её достоинства и прав в таких масштабах и формах, которые недоступны ни одному архидемократическому буржуазному государству.
С этими мучительными вопросами, мыслями, внутренней полемикой с самим собой бродил я поздними вьюжными вечерами и по ночам, мучимый бессонницей, по Калужской улице до Ленинских гор. Отсюда видна была вся истерзанная за день, а теперь угомонившаяся Москва. Беспредельной сыновней любовью люблю я тебя, моя родная. Тебя защищал я грудью своей в час смертельной опасности. Почему же теперь я, именно я, должен бродить здесь, у твоего изголовья, как неприкаянный? Почему вот эти рабочие руки не приносят ничего в твои закрома? Ведь это дикость несусветная!
Я чувствовал, что всё горит у меня в груди. Редкие прохожие с удивлением поглядывали на меня: наверное, в такие минуты я говорил сам с собой вслух.
Лицо обжигал лютый морозный ветер. Жалобно, как металлические венки на кладбище, стонали заледеневшие ветви старых-старых кленов. Измученный душевно, с разгоряченным мозгом брел я домой. А впереди — бесконечная, разорванная на мелкие куски бессонницей ночь… Когда же этому конец?!
Однажды в полдень раздался телефонный звонок;
— Товарищ Шепилов? Завтра к 12 часам просьба прибыть на заседание Секретариата ЦК.
Медленно потекли сутки мучительных ожиданий и раздумий. Что это может означать— худшее? Но тогда просто прислали бы «черного ворона». Выяснение каких-то обстоятельств по какому-то делу? Но тогда сказали бы, по какому — чтобы я приготовился… А всё-таки, может быть, это конец безработице. Но что могут предложить? Куда пошлют? А не все ли равно, хоть на Чукотку. Разве мне привыкать? Лишь бы работать, работать, работать…
Правда, Витуся только на первом курсе института. Ну, да устроим её как-нибудь. Я ведь прибыл в Москву, в университет, не имея здесь ни единой знакомой души. Конечно, после Якутии, после Сибири, после фронта неплохо было бы немного поработать в Москве, чтобы и Виктория закончила институт. Но раз партии нужно послать меня куда-то, какие могут быть разговоры?
На следующий день, 31 января, я прибыл в ЦК, на 5-й этаж, в зал заседаний Оргбюро. Заседание шло давно. Повестка была большая. Но мне сразу предложили из комнаты ожидания пройти в зал заседаний. Ну, значит, я не такой уж тяжкий преступник, если мне предлагается присутствовать при рассмотрении вопросов, ко мне не относящихся. Это не так часто допускается.
Председательствовал Г. Маленков. Он был в своем неизменном сером кителе «сталинке». Кратко докладывался вопрос за вопросом. Краткое обсуждение. Резюме председательствующего. Принятие решения.