Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Осторожно, треножник!

Жолковский Александр Константинович

Шрифт:

Таким образом, территориальный вопрос был разрешен, контакты же долго оставались замороженными. Но вот однажды, солнечным осенним днем, когда мы с приятелем работали у меня дома над совместной статьей, раздался звонок, и уже по певучему тону, которым было произнесено неискоренимое «Лапонька!», я понял, что успешно переведен из последних в предпоследние (и по-зощенковски мысленно подмигнул Хемингуэю, дескать, лед тронулся, Эрнест Кларенсович!).

Звонила же она вот с чем. Оказывается, где-то в доме, забытые ею и не замеченные мной, находятся ее туфли и еще какие-то мелочи, а ее как раз везут мимо и нельзя ли заскочить забрать вещи. Оценив по достоинству множественное число глагола, я сказал, конечно, конечно, заходите, мы тут работаем, но охотно прервемся, да нет, сказала она, я зайду одна, буквально на минутку, и действительно, вскоре зашла, веселая, пританцовывающая, в новом плаще с темнозелеными листьями на салатном фоне, загорелая, сияющая, поздоровалась как ни в чем не бывало с приятелем, спросила о его делах, поцеловалась со мной, вытащила из какого-то угла припрятанный там, видимо, именно на этот случай неведомый сверток, извинилась, что ее ждут, и упорхнула.

Эффект был сильный, но если для меня он оставался в основном театральным и вполне позитивным, то приятеля он поверг в глубокую задумчивость. Он в это время делал отчаянные попытки разойтись с женой и разыгранную, как по нотам, интермедию воспринял всерьез. Отдать должное режиссуре, исполнению и работе, по Станиславскому, с воображаемым предметом, он, при всей своей структуралистской изощренности, не смог, тем более что наши длившиеся почти полгода мучительные трения остались ему неизвестными – закулисными. «Вот как люди расходятся!» – с тяжелой завистью заявил он жене в тот же вечер, пересказывая увиденное. (Ссылка на «людей» не помогла, развестись не удалось. Это особая история, в которой я сыграл благородную и тем самым роковую роль посредника-миротворца – Киссинджера, как мы тогда острили.)

В общем, наука расставанья, которой не воспел Назон, умеет много гитик, и безупречного владения ею я, конечно, не достиг. Один раз, уже в Штатах, я сам слишком долго не съезжал с насиженного места, а другой раз, напротив, привычным джентльменским манером предоставив партнерше простор для неспешной эвакуации, поплатился утратой любимой мебели. Но в обоих случаях постепенно восстановил дипломатические и более или менее дружественные отношения.

Иногда чересчур дружественные, нескромная констатация которых как-то раз повлекла за собой деликатное, но отчетливо неодобрительное покачивание головой нашей милейшей кафедральной секретарши – в том смысле, что подобная практика, а тем более склонность поощрять дружбы бывших жен с текущей подругой, не соответствует современным стандартам американской бракоразводной гигиены. (Хемингуэй, этот ископаемый тип белого macho, мог бы я указать аспирантке, если бы мне не надоело поддерживать иллюзию читаемой лекции, утратил, как видим, в массовом американском сознании свой статус авторитетной role model.) Это заставило меня задуматься над возможной скрытой подоплекой моего чрезмерного дружелюбия.

Как я уже говорил, папа женился всего один раз – на маме (после смерти моего родного отца). Но она умерла рано, и он пережил ее на всю вторую половину своей жизни – целых 46 лет. Желающих выйти за него было немало, но он умело обезвреживал эти поползновения, переводя их в товарищеский регистр. Претендентки на руку, сердце и квартиру становились телефонными собеседницами, советчицами, конфидентками, помощницами, вливаясь в широкий круг подательниц (реже – подателей) профессиональных услуг: врачих различного профиля, инструкторш по гимнастике, домработниц, машинисток, парикмахерш, педикюрш… Этот тщательно рассредоточенный «гарем» строился – скорее всего, бессознательно – по архаической японской модели, где одна жена была для секса, другая для ведения хозяйства, третья для представительства, плюс существовал институт гейш для культурного общения.

Наверно, папина конструкция, освященная отблеском японских традиций, и повлияла на меня, вернув ему роль отцовской фигуры (на равных с Хемингуэем), а мне позволив примирить свою нужду в людях, в частности, женах, с максимумом возможной самостоятельности. Впрочем, недавно я опять женился и потому умолкаю.

Двойная спираль

Это было году в семидесятом – семьдесят первом. Общий знакомый пригласил нас на дачу в Переделкино – покататься на лыжах, а потом пообедать вместе с его родителями, только, не дай бог, не вступать с отцом в споры о политике. Вдохновляясь примерами Генриха IV, который счел, что Париж стоит обедни, и Руссо, для которого обедни стоил уже просто обед, я согласился.

Привлекало меня как само катание, так и его скромные дачные масштабы, поскольку моя подружка была красавица, умница и франкофонка, но никак не спортсменка. Кроме того, подкупал щедрый жест приглашателя, – хотя годом раньше он тяжело переживал, что, познакомившись с нами одновременно, она предпочла меня. Неприятность же ожидалась ровно одна – в определенный момент требовалось смолчать.

То есть, собственно, малоприятным обещало быть и само общение с человеком, в 1925 году написавшим, что Ахматова забыла умереть, а в 1959-м, что он не может себе представить, чтобы Пастернак остался его соседом по этому самому Переделкину, да и вообще попал в перепись населения СССР. С другой стороны, любопытно было взглянуть на старого советского монстра вблизи, хотя бы и в качестве музейного экспоната – c табличкой «Руками не трогать». И, конечно, действовала магия приглашения на дачу, в этот форпост домашнего уюта посреди загородной зимы, уголок чего-то гостеприимно своего, сколь условной ни была эта свойскость.

Вспомнилось, как еще в студенческие годы, в середине пятидесятых, мы большой компанией тоже поехали кататься на лыжах с заездом на дачу – к родственникам одной из студенток, где по-своему встала та же проблема границ. Компания была большая (поехал даже мой неспортивный и необщительный друг), а родственники – дальние, так что заранее решено было использовать дачу исключительно как перевалочный пункт, хозяев собой по возможности не обременяя. Но когда, накатавшись, мы вернулись в дом, чтобы переодеться, оказалось, что без обеда нас не отпустят – стол был уже накрыт. За стол мы сели, но опять-таки быстрым шепотом условились картошки в умеренном количестве поесть, а масла, сметаны и прочих деликатесов не трогать.

Все шло хорошо, как вдруг кто-то заметил в масленке две большие борозды – вопиющее нарушение негласного договора. Последовало возбужденное шушуканье, но серьезное разбирательство было отложено на потом. В остальном добровольное эмбарго стоически соблюдалось.

Между тем хозяева, возможно, тронутые нашей сдержанностью, расщедрились еще больше и подали чай, а к нему какие-то сладости и три сорта варенья из собственного сада – смородинное, крыжовенное и яблочное. Коллективная совесть моментально сработала и тут: чай пьем, к сахару и варенью не прикасаемся. Тем скандальнее на фоне этого подпольного говорка членораздельно и даже слегка капризно прозвучал голос моего друга:

– Скажите, а малинового варенья у вас нет?

Малинового не оказалось. Неловкость была как-то замята, как – не помню, не помню и какие моральные кары были в дальнейшем обрушены на голову моего друга. Зато помню, что вместе со стыдом за него я ощутил зависть к чистоте его не замутненных никакой общественной сознательностью позывов. Стараясь в дальнейшем осмыслить личность Руссо, какой она представлена в «Исповеди», я всегда сверял его признания с тем, что знал о своем друге. Та же рабская зависимость от собственных слюнных и прочих желез и то же слепое игнорирование институтов, подавляющих индивидуальность естественного человека – l\'homme de la nature et de la vérité, как издевательски обезьянничал Достоевский. Сам я гораздо сильнее отягощен чувством вины, этой пятой колонной Супер-Эго, постоянно нуждаюсь во внутреннем оправдании своих поступков, да и позывы, если не считать сексуальных, носят у меня более абстрактный – «идейный» – характер.

Особенно остро реагирую я на властные наезды любого уровня. Так что предложение продать свое гражданское первородство за переделкинскую похлебку задевало больной нерв. Но уговор дороже денег, обещал молчать – и молчу. Молчу, а про себя думаю, интересно, с отца он тоже взял слово не нарываться, или игра будет в одни ворота? И вообще, знает ли монстр о моем подписантстве? (Подружка знала и – даром что была на десять лет моложе меня – относилась к нему с иронией: «Toi, et tes idées politiques!» [334] ).

Интерес подогревало то, что монстр был не простой советский, а с белогвардейской начинкой, – по словам сына, бывший юнкер, из тех, что охраняли Зимний в октябре 1917-го. Охраняли, увы, из рук вон, но пятном на советскую биографию это все равно ложилось, требуя удвоенной, а с годами и удесятеренной, приспособляемости. Юнкер, потом лефовец, потом гонитель Ахматовой и Пастернака, скучнейший выпрямитель биографии Маяковского, и все это в маске литературоведа, ученого, интеллигента.

Увиденный воочию, монстр не обманул ожиданий. Как известно, после тридцати человек отвечает за свое лицо. Монстру было лишь слегка за семьдесят, и еще десяток лет жизни был у него впереди, но выглядел он соответственно своим воззрениям. Каждому по вере его! Тяжелая фигура, одутловатое лицо землистого цвета, темные подглазницы. Вопрос, не забыл ли он умереть и заслуживает ли включения в перепись, напрашивался, но я отгонял эти мысли, стараясь держаться пристойно.

Поделиться с друзьями: