Пансионат
Шрифт:
Дальше начиналась крутая дюна. Песчаный вал, постоянно развеиваемый вихрями, которые обнажали скрученные корни. А может, это были щупальца какого-то существа, которое забралось под землю и там умерло? Но я об этом ничего не знал, мне тогда просто не приходило в голову, что кто-то может умереть и лежать как ни в чем не бывало, засыпанный песком. Может, я представлял себе динозавров, вымерших, когда нас еще не было? Тоже вряд ли, мы с паном Леоном просто ходили туда искать подходящую кору для новых корабликов. Пан Леон стоял по колени в песке и отколупывал целые пласты взятым в столовой ножом, потому что жалел свой перочинный ножик, на котором твердый сучок мог оставить зазубрины. А потом, запыхавшийся, карабкался на тропинку, помогая себе вымазанными в смоле руками, и чертыхался вполголоса, по-русски, чтобы я не понял, когда вытряхивал песок из манжет штанин или, стоя на тропинке в одних носках, стучал мокасинами друг о друга, так, что пыль летела во все стороны, а птицы в панике срывались с веток. И мы отправлялись в обратный путь, гордые своей добычей, и прогулка наша затягивалась до бесконечности, поскольку пан Леон рассказывал, как собирал зимой в сибирской тайге хворост на растопку, а когда он говорил, ему, разумеется, приходилось останавливаться, чтобы показать мне что-нибудь пальцем на небе или нарисовать палочкой на земле, поэтому по дороге почти все кусочки коры терялись, и назавтра мы снова шли на дюны, так как у нас пан Леон не хотел ничего срезать, опасаясь, что это не понравится директору или что пан Абрам его поймает на месте преступления и спросит суровым голосом, по какому праву пан Леон разоряет наш общий сад.
Было тихо, только гравий хрустел под подошвами. В этой тишине залаяла вдали собака. Одна, другая, за ними третья, и так далее, по очереди, они только дожидались сигнала от той, первой. Эхо несло их лай через лес, от санаторного района к железнодорожным путям, невзирая на сетчатые ограды. Я всегда боялся собак, этих, дворовых, и той страшной серо-пегой овчарки дяди Шимона, которая рыскала по комнатам, не обращая внимания на собравшееся в гостиной общество. Помню, здесь когда-то бегала стая, сразу за воротами пансионата и при лесничестве, в котором мы жили, когда в пансионате не оказалось свободных комнат. Идти надо было вроде сначала по песчаной аллее, так мне кажется, один или два поворота, наискосок через вересковое поле, а потом напрямик через орешник, где мы один раз гуляли с пани доктором Каминьской и где заблудились, так что чуть было не опоздали на ужин, потому что доктор Каминьская совершенно не умела ходить по лесу, и только через час наших блужданий и рысканья по кустам какой-то местный в клетчатой кепке объяснил, что мы идем в прямо противоположном направлении, и ему пришлось проводить нас до самой развилки, от которой я мог самостоятельно найти дорогу домой. Тогда лес был больше, чем теперь, сейчас-то это в двух шагах. А может, сначала был орешник, а потом вересковое поле — ведь чтобы добраться до вереска, приходилось сперва пересекать длинную просеку, где тянулась линия высокого напряжения и гудел трансформатор, заточенный в кирпичную башню. От трансформатора до лесничества было еще далеко, он стоял, кажется, на полпути, во всяком случае, казалось, что от него уже всюду близко, даже до лужайки, где мы собирали грибы, которые я потом отнес пани кухарке, чтобы та сварила суп, а она все сразу выбросила в помойку.
Впрочем, дальше в лес никто не забирался, ведь самые красивые места были возле самого пансионата. Позже, когда я уже подрос, мне разрешалось одному выходить на тропинку за оградой. Солнце, видимо, пригревало, когда меня сфотографировали в боковой калитке нашего сада, той, возле которой я потом нашел дохлого голубя, — как я отправляюсь в путь с деревянным поездом на веревочке, который ездил как настоящий, пока не сошел с рельсов, наткнувшись на торчавший из земли камень, после чего у локомотива отвалились колесики, так что даже пан из котельной не сумел приделать их обратно. Но до того как произошла эта катастрофа, я ездил со своим поездом аж за поворот, и все спрашивали, далеко ли я побывал, и только пан Леон морщился и говорил, что поезд — это ни то ни се, ни самолет, ни корабль, и снова повторял, что я, когда вырасту, должен стать инженером-машиностроителем и великим изобретателем, дабы наилучшим образом послужить всему человечеству.
Значит, здесь я когда-то гулял. У меня есть снимок, где я сижу верхом на кривой сосне. Она должна быть где-то неподалеку. Пара шагов отсюда, не больше. Я сижу на ней, в изгибе ствола, в осеннем пальтишке и вязаном шлеме, несмотря на жаркое лето. Теперь, осенью, по прошествии лет, мне уже не найти это дерево — каждое второе искривлено, я не распознаю голосов того леса. Пожалуй, все, чем я тут занимаюсь, есть археология памяти, погруженной во мрак, подобно этим деревьям и остаткам деревянных домов. Легче разглядеть истлевшую тень минувшего, чем зарю будущей жизни. Пан Абрам читал мне это из какой-то книжки. А может, это были его собственные записи, сделанные на клочках бумаги? Или напечатанный на машинке дневник, пан Абрам ведь вел дневник, но, говорят, он велел его уничтожить, когда был уже очень болен, чтобы никто не смог прочитать. Эти странички лежали на столике в его комнате, рядом с пузырьками, набитыми таблетками, и стальной коробочкой со шприцами. Под рыжим витражом колена Иосифа. Плодовитая виноградная лоза, склонившаяся над источником, чья вода никогда не иссякнет. Разрастется, и станут они подобны Эфраиму и Менаше. А через них благословение станут получать каждую субботу следующие поколения. Но не мы.
Пан Леон, пан Абрам, бабушка и пани Теча. С печатью того, что случилось и что в мгновение их ухода вновь погрузилось в небытие. Их жизнь и моя, среди теней, среди призраков и с призраками — вместо лучей свежего солнца. Зато горький привкус тщеты. И слишком много старости. Слишком много лекарств, покашливания и воспоминаний о тех, кого уже нет. Которых убили на войне. Которые умерли позже, уехали или разбрелись по свету. Меланхолический пейзаж. Так уж обстоят дела. Наверное, совсем не так, как мечталось им, знакомившим меня с миром и дерзнувшим указывать путь. Все всегда получается наоборот. Изречения пана Абрама, когда он ссорился с паном Леоном из-за революции. Все плохо кончается. А может, они вовсе этого не желали? Просто так вышло, так сложилось, и нет в том их вины. Кто-то другой все решил. Их деды тоже не были виноваты в той судьбе, которую уготовили внукам. Но когда-то, когда-то это было естественно — люди рождались, и шли по жизни, и умирали, когда приходило их время. А потом все изменилось. А может, это только кажется, и каждое минувшее поколение было подобно предыдущему в своем упорном стремлении выжить и в своем фиаско?
Но с другой стороны, это было счастливое время. Было весело, и не скажешь, будто что-то предвещало конец. Думал ли я вообще об этом, когда мы бегали с мамой по саду и считали торчавшие из зеленой травы мухоморы? И когда убегали от пани Ханки, которая жаловалась, что мы снова мешаем ей отдыхать на лежаке и что она не за тем едет в отпуск, чтобы на старости лет с молодежью переругиваться, а у мамы на голове была панама, сделанная из газеты «Жиче Варшавы», и пани Ханку это возмутило, она сказала, что мама портит газеты, которые кто-нибудь еще мог бы прочитать. И когда мы брали у пана Хаима карты, чтобы играть в войну на скамейке на террасе или на балконе нашей комнаты, если шел дождь и нельзя было иди в лес. И еще тогда, когда мы с паном Леоном гуляли по Лазенкам и он уверял, что отыщет лягушатню — подвал, где король Станислав Август держал лягушек, которых потом ел на ужин. Пан Леон, как всегда, ругался с бабушкой, с ними был еще какой-то мужчина в американской кепке с козырьком. И этот господин дал мне жевательную резинку, из которой можно было выдувать пузыри, а пан Леон, когда ему наскучило беседовать с бабушкой о Гереке и последних изменениях в политбюро, рассказал мне историю о короле и его поварах. История, кажется, была совсем неинтересная, и у меня заболели ноги, оттого что мы без конца ходили туда-сюда, поскольку пан Леон клялся, что вот-вот вспомнит, где была эта ужасная лягушатня, и в конце концов мы ее нашли, но там не оказалось ни одной лягушки, и только лежали на куче гнилых листьев сломанные садовые грабли. Пан Леон был очень разочарован, а тот господин в американской кепке, который приехал в Варшаву ненадолго, громко смеялся, что пан Леон морочит ребенку голову, и пан Леон на того второго господина страшно обиделся и сказал ему несколько резких слов на непонятном языке. Тот тоже начал что-то говорить, но в следующее мгновение они все уже смеялись, хотя пан Леон был недоволен и скрежетал зубами. А потом опять долго спорили о политике.
Самое главное, что я и сейчас вижу, как все они стоят на аллейке, возле оранжереи, и улыбаются мне. Бабушка, пан Леон и тот второй господин, который не знаю, как звался и откуда к нам приехал, и никогда уже не узнаю. Мама тоже, всегда на той дорожке, что вела в лесничество, которое я не сумел бы найти и которое, видимо, находилось на краю нашей земли, в той магической точке, где железная дорога поворачивала, а почва делалась немного подмокшей и дальше идти было нельзя — казалось, все тропки ведут в никуда, а окружающая нас стена зеленого леса не существует на самом деле, а нарисована на каком-то огромном волшебном занавесе, поднимающемся с земли к небесам.
Я ускорил шаги. Деревья поредели. Где-то поблизости, впереди, должны быть пути. Хребет железнодорожной ветки. Вдоль путей безопаснее. Издали приветственно мигал зеленый семафор. Значит, станция уже близко. Тут я учился считать. Часами следил за проходящими вагонами. Их было больше, чем в «Паровозе» Юлиана Тувима — у него штук сорок, представления не имею, что в них могли перевозить, а на нашей ветке иной раз целая сотня. Они медленно появлялись из-за поворота, разной формы, самые интересные — с двойными баками, для перевозки цемента. И длиннющие, со штабелями леса. И товарные, серо-бурые или коричневые, запертые на засов. Мне тогда не приходило в голову, что я недолюбливаю наглухо запертые вагоны для скота.
Прозвонили медные звонки шлагбаума, извещая о приближении поезда. Последний пригородный в Варшаву или, может, ночной скорый в Люблин? В зависимости от того, с какой стороны он появится. Люблинский здесь не останавливается, слишком незначительная станция. Грохот доносился со стороны Варшавы. Люблинский. Из мрака, еще вдалеке, показался треугольник ярко-желтых фонарей. Я всегда любил эту картину. Кто едет и куда? Какие дела его гонят? А может, это поезд-призрак, совершенно пустой, мчится в неизвестном направлении и не думает нигде останавливаться? Состав стремительно приближался. Наша станция в его расписании не предусмотрена. Перед самым переездом он издал протяжный гудок. Цепочка вагонов промелькнула у меня перед носом, посверкивая пунктиром светлых, напоминающих кинокадры, окон. Я не сумел разглядеть ни одного пассажира, может, и в самом деле пустой? Он умчался вперед. Грохот колес, на мгновение оглушивший меня, быстро затихал, и только два красных огонька на конце поезда еще сверкали сквозь лесную чащу.
Я вошел в ворота. Освещенный силуэт пансионата четко выделялся на фоне густой взвеси ночи. Чудная постройка. Мне никогда не удавалось хорошенько его себе представить, как это можно сделать с обычным зданием, состоящим из входа, стен, окон, крыши и трубы. Наше было спроектировано из разных геометрических фигур по принципу функциональности. Городской лаконизм, воплощенный в разнообразии форм и прямых углов, которому подчинен ритм фасада. Так говорят. Я знаю, что оно всегда обращало на себя внимание в этом месте, которое, впрочем, не удивишь архитектурными диковинками. Длинное, словно многоножка, и слегка расползающееся в стороны. Обойти вокруг — уже целое путешествие, приходилось огибать все крылечки и пристройки, лестнички, ведущие вверх и вниз, в самые интересные подвалы, куда не разрешалось заходить, а ведь именно там находилось машинное отделение таинственного корабля, в который наш дом превращался во время сильных дождей, когда вода заливала капитанский мостик, а широкие волны с грохотом разбивались об иллюминаторы кают на пассажирской палубе. Тогда мы сидели внутри, вслушиваясь в рев шторма и грохот капель, и казалось, что дом вот-вот сорвет с какой-то пока еще удерживающей нас привязи, унесет порывом вихря, и мы помчимся вперед, все быстрее и быстрее, на спинах гривастых идолов. И будем лететь так целую ночь, а может, и весь следующий день, пока не канем в бездонную пучину, и только горящие люстры в бальном зале будут указывать наше местоположение на дне океана.
Свет сочился из-за дверей столовой. Теперь директор и пани Маля сидели за столом. Она — в розовом стеганом халате, он — в обычной одежде. Они походили на пару прикрепленных к стульям восковых кукол. На электроплитке грелся железный чайник. Перед ними лежала доска для игры в лудо с ровными рядами фишек. Похоже, они еще не начали.
Когда я вошел, директор и пани Маля одновременно повернули головы.
— А, это вы! — приветственно воскликнул директор. — Прошу, прошу! Недреманное око! Садитесь же, места всем хватит, — пригласил он.