Под сенью благодати
Шрифт:
— Ну что, Бруно, все мечтаешь? — заметил отец Грасьен, проходивший через двор с коньками в руках.
Капюшон его был откинут, и красивое худое лицо слегка покраснело от мороза. На солнце старенькая пелерина, которую он набросил на плечи, блестела, словно стальная. Он остановился возле юноши.
— Не надо слишком много мечтать, — продолжал он, — поверь мне, это ни к чему в твоем возрасте.
— А вы, мой отец, — усмехнулся Бруно, — вы никогда не мечтаете? Боитесь дьявольских наваждений? А что же делать нам, как не мечтать, нам, которые долгие месяцы обречены быть здесь вашими узниками, если мы хотим, пусть ненадолго, избавиться от вашего «пагубного влияния»?
Он знал, что отец Грасьен не обидится на него за эти слова. Монах любил иронию и даже до некоторой степени поощрял смелые суждения в классе и вне его. Он сам частенько подкусывал своих собратьев, особенно отца настоятеля, чей курс латыни, равно как и остроты, не претерпели никаких изменений за последние двадцать лет. Грасьен то и дело будоражил чересчур инертных учеников, вроде «доблестного Шарля», вызывал споры, заставляя работать умы, хмурил брови, когда какой-нибудь «попугай» без запинки отвечал зазубренный урок. Тем не менее в старшем классе все любили его; даже самые отстающие ученики, а таких было пять или шесть, включая Кристиана, старались снискать его благосклонность. Бруно же, наоборот, не стремился понравиться Грасьену, а если поддавался обаянию этого восторженного и пылкого педагога, то старался этого не показать. Он не понимал, почему отец Грасьен вроде бы предпочитает его другим, в ответ на знаки внимания монаха, которые, кстати сказать, очень льстили ему, замыкался в молчании или грубил. Грасьен безусловно нравился ему, но, не желая подпадать под чье бы то ни было влияние, Бруно не позволял себе сблизиться с монахом. Это удавалось ему без особого труда, так как отец Грасьен казался до того простодушным, до того совершенным — словом, обладал такими поистине ангельскими качествами, что это как-то сковывало собеседника. Поэтому Бруно никогда не был с ним особенно откровенен, хоть и чувствовал, что монах ждет от него признаний.
Бруно держался менее замкнуто с Грюнделем, которого меньше любил, но с которым чувствовал себя свободнее. К тому же Грюндель все сделал, чтобы завоевать его: он хвалил юношу, обращался с ним, как с равным, тогда как над его товарищами открыто смеялся, называя «прыщавыми недорослями», давал Бруно читать запрещенные в коллеже книги и, наконец, рассказывал сногсшибательные истории из своей жизни. Бруно и так уже был ослеплен его познаниями, которые казались поистине неисчерпаемыми, и восхищен парадоксами, — теперь же его стал привлекать еще и ореол романтики, окружавший Грюнделя. Человек, бесспорно, одаренный, но неудачник, Грюндель сначала занимался разведением черно-бурых лис в Норвегии, потом работал геологом-разведчиком в Конго, был журналистом, дельцом, преподавателем Яванского университета. Правда, он 6 мл вкрадчив, скользок, чересчур скептичен и бесстрастен, правда, он в какой-то мере пресмыкался перед монахами, но как мог устоять Бруно перед этим кривым, который своим единственным глазом, казалось, проникал к нему в самую душу и, не стесняясь, говорил, что он там обнаружил.
Наконец ученики построились в колонну; Бруно и отец Грасьен шагали рядом, позади всех. Кристиан попытался присоединиться к ним, но монах вежливо от него отделался. До Булоннэ, маленькой серой с розовым усадьбы, где жила семья Жоржа де Тианж (юноши часто видели этот дом во время прогулок по четвергам), нужно было идти по лесу около получаса. Бруно шел, глядя в землю, стараясь не давить белые, хрупкие, словно стекло, тоненькие льдинки, образовавшиеся в выбоинах дороги. Бруно немного раздражало то, что отец Грасьен, казалось, наоборот, получал огромное удовольствие, давя их, — время от времени он даже обгонял учеников, чтобы первому пройти по ледяной корке. В этой мистике было что-то от «злого мальчишки», и это всегда удивляло Бруно.
— Знаешь, Бруно, — сказал монах после долгого молчания, — ты вернулся с каникул совсем другим! Ты стал более нелюдимым. Что-то тебя гложет, что-то мучает. Мне сказали, что ты больше не подходишь к алтарю, это правда?
Бруно подышал на пальцы: он забыл перчатки, от холода руки закоченели и с трудом разгибались в суставах. Протянув спутнику сигарету, он закурил и сам.
— Я понимаю, куда вы клоните, отец мой, — сказал он медленно выпуская дым. Курение доставляло ему огромное удовольствие: морозный воздух придавал табаку особую, восхитительную горчинку. — Значит, вы за нами шпионите, и наши причастия учитываются вами, как, скажем, причастия новообращенных негров? Ученик Эбрар Бруно, январь месяц: ноль причастий! И, конечно, не кто иной, как настоятель, сообщил вам об этом ужасном, скандальном обстоятельстве? Он должен был бы сказать вам также, что я больше не исповедуюсь. К тому же это правда.
Он отбросил назад прядь каштановых, с золотистым отливом волос, которая всегда падала ему на лоб, и посмотрел на своего спутника с вызывающим видом.
— Без сомнения, — продолжал он, — вам поручили попытаться вернуть меня, заблудшую овцу, на «путь истинный»? Предпочитаю предупредить вас заранее, что это бесполезно.
Отец Грасьен некоторое время шел молча. Он зябко поежился, плотнее запахнувшись в свою монашескую одежду.
— Почему, — спросил он наконец, — ты разговариваешь со мной таким тоном, Бруно? Разве я это заслужил? Вместо того чтобы иронизировать, не проще ли сказать, что тебя гнетет?
— Потому что вы, — огрызнулся Бруно, — так же как и наш славный настоятель, убеждены, что у меня совесть нечиста! Ну, конечно, за эти две недели каникул, выйдя из-под вашего надзора, мы не могли не погрязнуть в разврате, не так ли? Сожалею, но должен вас разочаровать. Нет, я не спал с девкой. То, что случилось со мной…
Он умолк, боясь своим признанием дать оружие отцу Грасьену. Если он все расскажет, объяснит, отец Грасьен не оставит его в покое, а станет преследовать со страшным упорством, свойственным людям, которые вопреки вашей воле хотят непременно вас спасти. Бруно молчал, и его спутник не стал возобновлять разговор. Они только что вошли в буковую рощу, казавшуюся при солнечном свете удивительно голой и пустынной. То тут, то там, среди пепельно-серых, похожих на обгоревшие остовы деревьев ярким пятном выделялся ствол, покрытый зеленовато-желтым мхом; четкие, извилистые тени вырисовывались на снегу. Дровосеков не было видно, хотя в тишине слышались удары топора.
— Я прекрасно знаю, — сказал наконец отец Грасьен, — что ты этим не занимался. — В его светло-голубых, как эмаль, глазах промелькнула печальная улыбка. — Я могу определить с первого взгляда, кто из твоих товарищей поддался соблазну. У них появилось какое-то снисходительное, насмешливое отношение к нам, кюре, и я знаю, что это означает. Кризис, который ты переживаешь, совсем не того порядка, он гораздо серьезнее и глубже. Я даже спрашиваю себя, уж не принял ли ты решения относительно своего будущего, своего призвания?
— Каким вы стали психологом, отец мой! — воскликнул Бруно. — Ладно, признайтесь уж напрямик, или, как сказал бы Циклоп, отбросьте иезуитские штучки: эго настоятель сказал вам, что я перестал верить, да?
— Бедный мальчик! Так, стало быть, это правда?
— Почему бедный мальчик? — с досадой и злостью огрызнулся Бруно. — Наоборот, счастливый мальчик, очень счастливый мальчик, который избавился от двойственного положения, от необходимости идти на компромиссы, от всего, что чуждо ему, и голосует за искренность, за жизнь, за солнце. Я хорошо знаю, что шокирую но, что поделаешь, совсем не чувствую себя несчастным!
— Гордыня говорит в тебе, — тихо произнес отец Грасьен. — Вместо того чтобы покориться и признаться в том, что в религии есть вещи, которых ты не понимаешь, предпочитаешь бунтовать и хвастать своим бунтарством.
— Но разве гордыня не присуща и вам, отец мой? Не присуща католикам, у которых на все есть ответ и которые считают себя детьми божьими? Признавая, что я ничего не знаю, что я ни во что больше не верю…
— Ни во что? — с возмущением воскликнул монах. — И ты уверен, что не преувеличиваешь? Ты весь в этом: чуть что, сейчас же впадаешь в крайность. Не станешь же ты утверждать, что из всего, чему тебя здесь учили, ты не приемлешь ничего, что мы научили тебя только лжи, что ты отрицаешь все скопом?
Монах замедлял шаг, делая вид, будто хочет остановиться. Однако Бруно продолжал идти, и его спутник вынужден был нагнать его.
— Нет, я не преувеличиваю, — сказал ученик. — Сколько бы я ни проверял себя, я действительно ни во что не верю. И дело вовсе не в том, что я, как вы говорите, отрицаю все, чему меня учили, просто я теперь знаю, что это не для меня. Вы сказали мне как-то, что не верите в математику, что она для вас не существует; так вот: точно так же я отношусь к религии. Я действительно преувеличиваю, говоря, что «перестал верить». В сущности, я никогда не верил.