Полковник всегда найдется
Шрифт:
Впереди шел сержант, худой и высокий парень. Он нес на плечах пулемет: длинную металлическую корягу. Это был довольно тяжелый, семимиллиметровый, станковый пулемет, штатное вооружение БРДМа. Его-то и нес на себе длиннолицый сержант. Он поднимался в гору, словно распятый, ухватившись руками за одну из рукояток пулемета и ствол, — склон был крутой и сыпучий, — сержант то и дело сбивался, терял равновесие, но упорно вел за собой остальных; он шел, ни на секунду не выпуская из вида вершину, все смотрел на нее исподлобья, рискуя острием подбородка проломить себе грудь. Следом шел невысокий и коренастый солдат, лицо его было гораздо темнее: черные брови сходились на переносице, выделялись особенно скулы; были даже усы, скорее — их признаки: жесткие ростки обнесли верхний край растянутого от напряжения рта; глаза были карие, злые... Коренастый солдат шел упругой походкой, свесив к коленям свои сильные руки, иногда останавливался и окликами подгонял остальных. Те двое все отставали. Шедший третьим, нескладный и щуплый солдатик, правда, то и дело порывался нагнать, припускаясь короткими перебежками. Но две тяжелые коробки с патронами к пулемету связывали его по рукам: он бился об коробки коленками, спотыкался, едва не падая в рыхлый песок; изо всех сил он старался поспеть за сержантом. Самый последний солдат не пытался прибавить шагу. Ничего он не нес, кроме своей амуниции, и отстал уже метров на десять. Он был худ страшно, высок, с лицом темным и желтым, таким узким, что рот глубокой размашистой прорезью напрочь отчеркивал нижнюю часть лица; подбородок, казалось, вот-вот отвалится и упадет к ногам, когда солдат тащился с опущенной головой, и со стороны фигура его походила скорее на переломанную пополам доску... Вот так они шли, поднимались по склону, все четверо; солнце медленно тянулось к зениту, они уходили от солнца.
— Стой, Семен, давай тормози! — громко сказал коренастый солдат и блеснул металлическим зубом. — Таракан, падла, опять отстал.
Сержант остановился. Медленно и осторожно сгибаясь, сбросил с плеч пулемет, оглянулся. Коренастый с двумя автоматами за плечами и руками, свисающими почти до колен, стоял чуть ниже на склоне, покачиваясь, и смотрел на отставших: те приближались.
— Чо! Умираете?! — презрительно крикнул он.
— Садись, Расул, мал-мал отдохнем. — Сержант сбросил ремень с распертым подсумком, флягой и штык-ножом, сверху опустил пулемет — так, чтобы песок не попал в механизм; сам присел рядом.
Расул сплюнул. Он стоял и смотрел на отставших солдат. Маленький совсем взмок: в двух шагах от Расула поставил на землю коробки, дернул плечом, скидывая ремень автомата, и принялся сосредоточенно рукавом утираться. Засаленным манжетом он тер смуглое от рождения лицо, серое от загара и грязи, да еще какое-то сморщенное, будто от долгих прожитых лет и непосильной работы.
— Садись, сын избекского народа, кури, — брезгливо усмехнулся Расул, скидывая с себя автоматы, свой и сержанта. — Твой дембель не скоро, а нам скоро домой. — Расул вдруг изменился в лице: — Сколько старому осталось, доложи немедленно!
Молодой солдат замер, насупился. Он опустил голову и неловко провел руками по крупным складкам своих грязных штанов, вопросительно посмотрел на сержанта.
— Не понял, что ли!.. — гаркнул Расул.
Щуплый солдатик втянул голову в плечи, однако в крохотных серых глазах его промелькнул неожиданно холод,
— Садись пока, отдыхай, Бабаев, — сказал сержант.
Маленький ростом и телом солдат Бабаев опустился на корточки, поджав под себя автомат. Снял каску с торчащими во все стороны клочьями мешковины. Бритая голова Бабаева оказалась не больше доброго кулака, глаза усталые, но спокойные.
Рядом остановился последний из четверых, худой и высокий солдат. По фамилии он был — Каракулиев. Иса Тачбердиевич, туркмен, но звали его все Тараканом. Бабаев повернулся и сказал ему что-то на своем языке; тот ничего не ответил, опустился на корточки и свесил к коленям голову.
— Как дела, Таракан? — крикнул Расул, сидевший уже прямо на склоне разутый. — Чо, живот болит, да?
Таракан ничего не ответил, даже не шевельнулся.
— Тащишься, что ли? — не унимался Расул.
— Тебя трогает?! — вдруг ответил Иса.
Расул как будто не слышал; кося одним глазом на небо, он пожамкал снятый носок, время от времени стряхивая. Каска лежала у него между ног.
— У-у! Не понял?!.. — Он словно вдруг опомнился. Взял в руки второй носок, поднося его ближе и как бы принюхиваясь. — Борзеешь, да?
Таракан не выдавил больше ни звука, замкнулся. Так и сидел на корточках, будто сложенный вчетверо; лицом уткнулся в колени.
Сержант уселся на склоне всех выше. Он смотрел вниз — на распахнувшуюся перед ним лощину. Теперь, как в полузабытой детской игре на разноцветном картоне, он видел всю свою батарею: все шесть фишек-машин выстроились дугой, рассекающей крупную вязь бахчевых полей, и еще один ряд машин, транспортно-заряжающих, стоял поближе к склону, полускрытый зеленью саде.
Еще утром — еще только светало, он шел, сонный, в липком тумане к призрачно белевшему подножию склона, осторожно перешагивая канавы, но то и дело натыкаясь ногами на что-то округлое, плотное, твердое, и оно при этом откатывалось. И голова его была тяжелой и твердой, как эти арбузы и дыни, и слышался отчаянный хруст, машины их давили колесами. Позади — из тумана и мрака — доносились крики, там мелькали фары, взлетали осветительные ракеты — батареи делали третий заход, чтобы наконец занять огневую позицию; и эти хриплые вздохи под ребристыми скатами едва различались в реве моторов.
Звучал в ушах и голос Скворца, изуверский голос прапорщика Скворцова; «У, Семенов, сучья порода! Ну я с тобой опосля разберусь. Бери три человека из своего взвода, бери пулемет. И вперед — на западную вершину. Активная оборона, ты — старший, понял?! Да не спать — вырежут, как поросят молочных, не успеете пикнуть! Да не забудь объяснительную...» И они пошли по полям вслепую, зная, что скоро поднимется солнце, миновали последний канал и насыпь, затерялись в мокрой зелени сада; вокруг извивались и корчились ветви, стволы — и было мерзко и сыро, туман выливался росой; намокшие ботинки и роба, назойливый запах металла и жесткое ребро пулемета выше шейного позвонка; покорное, злое дыхание в спину, все те же шаги... Но теперь все внизу прояснело и стихло. Солнце осветило лощину, пригрело, выпарило росу — настал день, все на своих местах. Сержант Семенов сидел на склоне и отдыхал. Отдыхали, наверное, и внизу — на огневой. Там не было видно никакого движения: фронт батареи протянулся дугой от ленты шоссе, с которого съехали перед рассветом, по бахчевым полям; их разделяла сложная сеть орошения — темно-серые пласты огибались каналами, узкими, но глубокими, а по краю полей поднимались округлые песчаные склоны, похожие на облезшие спины курортников, — и на одном из таких склонов сидели четверо усталых солдат... А еще выше, над ними, под самое небо высились голубоватые снежные пики — вечно безмолвные и холодные лики вершин.
— Ну что, Расул, может, пойдем? Тут осталось-то всего ничего, — сержант неторопливо поднялся.
Бабаев уже был на ногах и затягивал из-под уха ремешок каски, но Таракан все сидел, свесив к коленям голову.
Расул присвистнул, зашнуривая ботинок. Таракан не двигался.
— Э-э! Кому сидим, бибайский морда! — крикнул Расул. — Чо, совсем нюх потерял?
Иса приподнял голову, распрямился. Отрешенно глядя перед собой и будто делая непосильное одолжение целому свету, он встряхнул за спиной автомат и молча побрел к вершине, едва волоча ноги в растоптанных ботинках без шнурков. Скоро его настигли и распятый на пулемете Семенов, и следом Расул с Бабаевым; он снова остался последним.
Таракан курил план. Об этом знали почти асе в батарее и принимали как должное, но к нему именно относились с жалостью и отвращением. Таракан курил план: жестоко, систематически, — и это было не самое страшное испытание, которому он подвергал с малолетства свой организм. Когда дело подходило к ночи, особенно если батарея безвыездно томилась на базе, он докуривался до того, что остановиться уже не мог и курил еще больше. Потом ему становилось страшно, и тогда те, кто находился поблизости, старались за ним присмотреть.
Он понимал, Каракулиев Иса, что дела его плохи и, по сути, дни сочтены. Но вот не всегда только утром он мог припомнить, что же случалось с ним ночью: как удлинялись носы человеческие и подбородки, стоило лишь ему задержаться взглядом на чьем-то лице, все начиналось именно с этого, а затем расплывались рты и хищно блестели зубы, и он видел перед собою заросшие кроваво-красные пасти; они хрипло ворчали, чаще о том, что хорошо бы поесть, — тут и самому приходила на ум еда, хотелось жирной животной пищи так сильно, что казалось, всю свою жизнь он питался одною травой, но сейчас вот его постигла наконец неодолимая участь хищника; мерзкая трава иссыхала, шелестела в желудке — и тогда он торопливо выбирался из палатки наружу и среди ночи слонялся по лагерю в поисках пищи, тревожа дневальных и спрашивая у них, где можно ее найти; так добирался он до окраины лагеря, а там, на отшибе, под закопченной масксетью, где помещалась походная кухня, в темноте гремел крышками холодных котлов и, вымазывая одежду и ладони сажей, осторожно, не ощупь забирался в складские палатки или будил поваров и их тоже спрашивал диким шепотом: «Мужики, подавать что-нибудь есть?» Они хрипло матерились спросонья, и тогда он предлагал им курнуть или шел в парк, к боевым машинам; почти неслышно, точно змея, проползал под колючей проволокой ограждения, весь трясясь своим тощим телом и подвывая от страха: вот-вот получит в спину дурную пулю от часовых!.. Но все уже привыкли к таким похождениям, и часовые лишь еще глубже запихивались в бушлаты, негромко переговариваясь между собой: «Вон-вон, смотри! Таракан выполз на промысел...» — «Ага, вижу...» — «Может, шмальнем пару раз по колючке, чтоб аж падла усрался?» — «Не, не надо: разбудим всех, шуму будет... Пускай ползет». Но чаще всего часовые попросту спали, зарывшись где-нибудь в кузове с грязным бельем. Таракан быстрой тенью проскальзывал от машины к машине, задирал брезент тентов и мигом просовывался внутрь, рыскал по ящикам ЗИПов, в кабинах ворочал сидушками и обыскивал бардачки — всюду он шарил своими худыми руками, надеясь, что где-то в загашниках с прошлой боевой операции все же осталась пара банок консервов. Он не мог успокоиться, пока не находил их. И если пальцы его нащупывали наконец прохладное тельце цилиндрической формы, Таракан замирал вдруг, загадочная улыбка на миг освещала его вытянутое лицо, он торопливо совал консервы за пазуху и так же тихо возвращался обратно в палатку, а потом в темноте начинал поедать то, что добыл; рыбные или мясные консервы, гречневую кашу с тушенкой или перловую, вонючий паштет, — что именно, это не имело для него никакого значения, он ел одинаково самозабвенно все, что ни попадалось, любая пища возбуждала в нем страсть; ел он до помутнения, до тошноты, и, даже когда, усталый и одуревший, откидывался наконец на своем месте на нарах, ему все слышался скрежет алюминиевой ложки о жестяное днище, тут он забывался и видел перед собою ряды коряво вскрытых консервных банок, внутри которых что-то пульсировало — и сквозь причудливые извилины просачивалась темная кровь... Таракан понимал вдруг: да ведь это же человечьи мозги! — и тогда жалобными, протяжными криками он уже не давал никому заснуть до утра.