Полковник всегда найдется
Шрифт:
— Пшел вон! — скомандовал прапорщик. — Чтобы через пять минут была объяснительная.
Сержант не двигался.
— Чего стоишь, не понял, что ли? Иди и пиши объяснительную!
— Я не знаю, что там писать.
— Не знаешь! А как калечить боевую технику, знаешь?! Наших, кстати, афганских товарищей по оружию... боевую технику... — Скворцов аж захлебнулся внезапно вспыхнувшей злобой. — Все пиши, то будет твой приговор!
— Есть, — еле слышно ответил Семенов и пошел прочь.
Возле окопа, где на рации дежурил связист, его уже ждал Бабаев, с тремя катушками телефонного кабеля. Сержант взвалил на плечо одну из них и молча пошел по бахчевым полям к подножию песчаного склона.
Солнце давно уже перешло зенит и потянулось к противоположным вершинам. Они отпечатались на ярком небе мрачными зубьями. Заполуденное солнце поумерило жар, и природа вздохнула с облегчением, — как будто послышалась музыка из ближнего мирного кишлака: на узкие, пыльные улочки, кое-где объятые зеленью, выбежали смуглолицые дети, медлительные призраки женщин в чадрах уселись перед домами просеивать или молоть муку для пресных лепешек — это будет нехитрый, постный ужин мужьям, которые вернутся, когда будет совсем темно; усталые, немногословные, они поедят, вознесутся хвалою аллаху и отойдут ко сну. Сейчас же мужья-дехкане, подняв на плечи мотыги с длинными рукоятями, покинули дома и пошли к полям, чтобы отдать все силы и пот своей грубой и тяжкой работе, — с истинно мусульманским терпением копать и копать, расчищая и углубляя каналы, или готовить землю для новых посевов.
Семенов помнил ощущение незваного гостя, возникавшее всякий раз, как только они въезжали в кишлак или в город, Было ль то утро или пора предзакатная. Особенно в городе всегда было шумно и людно. Створки лавок распахнуты: мясные, галантерейные, овощные — все они жили, дышали, издавали звуки и запахи, совсем не понятные им, чужестранцам. Смуглые люди в просторных полотняных штанах и длиннополых рубахах, женщины со скрытыми лицами были заняты повседневным трудом: торговали или нянчили детей, жарили мясо, пекли лепешки или разъезжали в легких и звонких повозках. Они лишь изредка поглядывали на колонну пыльных, защитного цвета машин. И хотя в их глазах почти не было страха, Семеновым овладевало странное и уже знакомое чувство: словно бы на довольно правдивый, живо и красочно выполненный холст городской жизни какой-то негодяй выплеснул пузырек черной туши. Сержант Семенов чувствовал в себе неловкости незваного гостя. Ему было стыдно перед этими людьми и за машины, нещадно изрыгающие грохот, дым, страх, и за оружие, которое держал он в руках, и за беспомощность в этих смуглых лицах.
Так что же они думают, пытался понять Семенов, глядя на нас. Не машины с красными звездами и парней, голубоглазых, светловолосых, которые устало смотрят на них из кабин, из откинутых люков... Что они думают, ведь способны думать! Кого видят в нас: врагов, друзей?.. Не могут же они все до одного быть душманами, как не могут быть все люди убийцами. Добродетель — вот основной закон отношений между людьми, главное условие выживания рода человеческого. И эти люди наверняка в большинстве своем добры и честны; кем же мы предстаем в их глазах?
Тогда еще Семенов искал ответы, он даже пытался представить себя на месте этих людей; утром, распахнув окно в своей комнате, он видит вдруг, как по улице со скрежетом траков движутся танки, бронетранспортеры, на перекрестках стоят солдаты чужой страны... Да что там рассуждать! Теперь-то он понял, что уже ничего не поделаешь; теперь ему было плевать.
Зиндан — это такая яма. Три на три метра и три в глубину. Она служит теперь в полку гауптвахтой. Ее выкопал один солдат по фамилии Борщак. Он был самым первым арестантом после того, как они вошли в эту забытую богом страну и расположились в долине лагерем. Полкач объявил ему пятнадцать суток ареста.
Всему викой была Катька, невысокая стройная сучка с обвисшими ушами и мягкой короткой шерстью. Никто точно не знал, откуда она появилась в расположении батареи: может быть, сама забрела, а может, ее привезли водовозы или кто-то другой. Главное, что в движениях ее, во влажных выразительных глазках было что-то теплое, нежное, девичье. Особенными симпатиями Она пользовалась среди молодых офицеров и прапорщиков. Они приживали ее в своей палатке, кормили с офицерского стола и часто спорили перед отбоем, под чьей кроватью она уляжется спать. Солдаты между собой поговаривали, что, мол, они, офицеры, имеют поочередно с Катькой тайную связь, однако же никто не был против, когда она крутилась под ногами на кухне или, развалившись на передней линейке в тени под «грибком», пасла носом мух.
А ефрейтор Борщак был прописан на кухне, куда его посылали дежурить чуть ли не каждый день. Это было вонючее место совсем на отшибе, не доходя туалетов, населенных навозными жуками и мухами: под закопченной масксетью стояли три походных котла, окруженные с одной стороны баками для воды и горючего, а с другой — высокой раздаткой, сколоченной из деревянных щитов, которые после каждого приема пищи наряд обскабливал штык-ножами. К себе в палатку Борщак возвращался глубокой ночью и уже на рассвете опять уходил разжигать котлы. Днем он слонялся по лагерю в засаленной робе с автоматом через плечо, свободный от распорядка и дисциплины, отвечая на оклики своим неизменным: «Пшел вон!»
В тот день после завтрака замполит собрал всех в большой, самой чистой палатке и начал политзанятия. В расположении дивизиона была мертвая тишина. Как вдруг со стороны кухни послышался выстрел, все выскочили из палатки и увидели Катьку, бегущую вприпрыжку на трех лапах и громко скулящую. Тут же объявили общее построение полка на передней линейке, из строя вытолкнули растерянного Борщака — уже без ремня, без погон, — и вот тогда Распущенный (именно так с тех пор прозвали командира полка) объявил приговор: «Этот, понимаете ли, распущенный солдат... Нет, он не фашист! Он хуже фашиста!.. Ведь он, понимаете ли, вытащил пулю, «а в гильзу забил бумажку, чтобы собака не сразу подохла, а дольше помучилась... Начальник штаба, у нас есть гауптвахта?» — спросил полкач стоявшего рядом майора. «Никак нет, товарищ подполковник!» — ответил майор. «Дать этому распущенному солдату лопату, пусть роет себе зиндан!.. Объявляю пятнадцать суток ареста!»
И вот ровно семь дней Борщак копал на жаре яму для себя рядом с караульной палаткой и оставшиеся восемь суток сам еще в ней сидел. Потом он рассказывал, как ему там приходилось. Утром и вечером — еще ничего; можно было спрятаться в тень под отвесными стенами ямы, но зато когда солнце в зените!.. Да и ночью не легче — холодно. К тому же всякие ползучие гады: змеи, скорпионы, фаланги, — они тянутся к людскому теплу. Накрывшись с головою шинелью, Борщак тан и просиживал в углу своей ямы ночь напролет, а услышав негромкий глухой удар, шуршание или шипение, вскакивал, хватал стоявшую под рукою лопату и начинал ею что есть силы плашмя колошматить по дну.
Теперь Семенов знал точно, что и ему не избежать этой участи; его теперь могло спасти лишь ранение или смерть.
...Сержант остановился и оглянулся: щуплая фигурка Бабаева, обвешанного с обеих сторон тяжелыми катушками кабеля, маячила далеко позади, где-то на середине склона. Молодой солдат тянул лямку одной из катушек — он прокладывал связь от огневой к вершине. Время от времени Бабаев останавливался и смотрел назад, на то, как ложится на склоне раскрученный провод, поправлял рукою козырек ободранной каски, спадающей ему на глаза, и с поразительным для такого крохотного тела упорством продолжал восхождение.
Семенов подождал, пока Бабаев сравняется с ним, забрал размотанную до половины катушку, взялся сам протягивать провод. Освободившийся от тяжелой ноши солдат пошел рядом с ним.
— Ну что, устал, Бабаев? — Сержант взглянул на солдата. Будто бы бодрый еще старичок в военной выцветшей робе шел рядом с ним.
— Не-е, — сморщенное лицо Бабаева расправилось жалкой улыбкой, — не особенно так...
— Тогда штаны подтяни!
На коротких косолапых ногах молодого солдата штаны постоянно свисали крупными складками.