Полукровка. Эхо проклятия
Шрифт:
— О, я порой просто ненавижу эту свою раздвоенность! — вдруг выпалила она. — Я ни здесь, ни там. Знаете, как тяжело уживаются две крови? Особенно такие древние и сильные?! Вы русская, вам легче… Я и сама не понимаю, откуда у меня такая тяга к этой земле, ведь там ничего такого нет, камни одни, я же читала, смотрела фильмы. Разве сравнить с нашим Кипром, Грецией?! Но порой она так хватает за душу, что невозможно. И тогда я ухожу сюда, в эту космополитическую мансарду… А про Армению я даже написала целое стихотворение.
— Правда? Наверное, действительно такие ощущения можно выразить только стихами. Вы мне прочтете?
Овсанна снова нахмурилась:
— Боюсь, что вам будет просто смешно. Я ведь хорошо умею писать только протоколы и заключения, и вообще оно получилось как-то совсем не похоже на стихотворение. К тому же мне пришлось писать по-русски: на армянском не могу, а по-гречески было бы глупо. Да и вообще все это глупо!
— Нет, вы неправы, Овсанна. Ведь в стихах главное — подлинность чувств. И я не буду смеяться — такое мне бы и в голову не пришло!
И Овсанна, сцепив на коленях тонкие руки, вытянулась в струнку и каким-то другим, гортанным диковатым голосом прочла:
О, родные горы мои! Камни, на которых растут цветы! Чистый воздух и дней полет! Щебет птиц и журчанье вод! Море сочных лугов и душистых трав! Солнце, заливающее все вокруг! Я хотела бы стать большой-большой, Чтобы обнять тебя всю, моя земля. О, пьянящая близость к солнцу белых вершин, Грудь мою величьем твоим напитай! И в тебе, Армения, раствори…— Ну, все, спокойной ночи! — вдруг резко вскочила девушка и выбежала из комнаты, не дав Самсут возможности ни оценить стихи, ни признаться Овсанне в том, что она сама двумя руками готова подписаться под этими ее строчками…
Санкт-Петербург, 16 июня, ночь
— …Сережка, я, конечно, дико извиняюсь! Но я сейчас в таком состоянии!!! Как та Нина Андреева!!!
— Что? Кто? Какая Нина Андреева?!!
— Ну, которая коммунистка. «Не могу молчать». Помнишь?
— Который сейчас час?
— Третий. Кажется.
— Карина, ты что, совсем спятила?
— Фи, Сереженька, как это грубо с твоей стороны. А еще адвокат.
— В данный момент я не адвокат, а глубоко спящий человек. Которого разбудили в третьем часу ночи, чтобы процитировать слова старой маразматички.
— Меня, между прочим, саму точно таким же способом разбудили буквально пять минут назад.
— И поэтому ты решила отыграться на мне?
— Ничего я не решила. Лучше спроси, кто меня разбудил?
— И кто же он, этот нехороший человек?
— Не он. А она. Сумка!
— ЧТО?!! ГДЕ ОНА?
— Что значит где? Она на Кипре. Пока. Но завтра уезжает.
— В Питер?
— В том-то и дело, что в Грецию. В Афины. Прикинь, тихоня-то наша? За одну поездку собирается пол-Европы объехать. А всё плакалась, что денег у нее нет. У-у, редиска! И главное, всё молчком, молчком…
— А почему в Грецию? Зачем ей в Грецию? Ей же во Францию нужно?! — проболтался Габузов.
— Почему именно во Францию? — удивилась Карина.
— Ну там, Эйфелева башня, Лувр, — выкручиваясь, замялся Сергей, — и вообще там… Красиво, наверное.
— Ну, знаешь, в Афинах тоже красиво.
— Наверное, ты права. А больше она тебе ничего не говорила?
— Представь себе, нет. Просто предупредила, что восемнадцатого числа она в Питер не вернется, потому что едет в Грецию. Причем даже не сказала, сколько она там пробудет. Обещала звонить еще.
— Понятно. Слушай, если снова объявится этот… ну, который директор школы… ты ему, на всякий случай, не говори ничего про Грецию. А то он… вдруг он возьмет, да и перестанет держать для нее место. Хорошо?
— Ладно, не буду. Правда, я не совсем понимаю, какая тут связь…
— А понимать ничего и не надо. Просто не говори. И всё.
— Ой, Сережка, чего-то ты темнишь!
— Ночь на дворе, оттого и темню.
— Так ведь ночь-то сейчас какая? Белая!
— А у меня стекла на окнах грязные.
— Намекаешь на то, что нам с Сумкой не худо было бы как-нибудь собраться и приехать помочь убрать твое холостяцкое жилище?
— Ну, что-то типа того, — соврал Габузов.
— Ладно, адвокатишка, поживем — увидим… Нет, и все-таки — какова наша Сумка-то? Вот уж никак не ожидала на старости лет обнаружить в ней явные признаки сугубо «прагматичного романтизма». Мне казалось, это скорее твоя черта.
— Моя?
— Конечно. Ты у нас — типичный прагматичный романтик.
— В таком случае, ты забыла добавить: «…с сезонными приступами когнитивного диссонанса в левом полушарии». Всё, Карина, извини, но я пошел досыпать.
— Что и требовалось доказать! Вот он, твой прагматизм — налицо.
— Скорее уж тогда «кретинизм»! — в сердцах буркнул Габузов. Которого уже почти физически начинало тяготить «осознание своего полнейшего неосознания» практически всех, без исключения, поступков и мотиваций Самсут Матосовны Головиной. Что ни день — то переломный. А чтобы срастаться — так ведь ни черта не срастается! Пора уже всерьез задуматься о плотной гипсовой повязке. Здесь, на собственный мозг, разумеется…
Епископия, Кипр, 16 июня, ночь
…Самсут еще очень долго лежала глядя в темно-лиловое от зарева курортных огней небо и прислушиваясь к запевающему в ее крови древнему голосу. Она вдруг ощутила себя совсем другим, новым, неизвестным себе самой человеком, словно не было у нее прежней жизни. Не было ни Ленинграда, ни института, ни школы, ни мимолетной любви…
Ей казалось теперь, что она давно уже бредет одна, затерявшись в ночи, идет по какой-то древней-древней земле, идет по горам, и со всех сторон ее подстерегает первозданная нелюдимая земля, суровая и требовательная. Вокруг огнями светятся глаза одичалых собак, во мраке, как молнии, проносятся летучие мыши. Но она идет и идет так, будто у нее есть определенная цель, и вот впереди действительно открывается просторная, ясная скалистая терраса. Выступая из самого тела гор, она нависает над бездной, словно рука великана держит ее на ладони, как чашу, и чаша эта открыта всем ветрам, и растет на ней лишь какой-то кустарник с жесткими, будто кожаными, листьями.