Правило плохого парня
Шрифт:
Я не верю, что только что вывалила на него всю свою семейную драму.
И все же — мне легче. Хорошо хоть раз выплеснуть все это наружу.
Кроме Мэйси, я никому этого не говорила.
И уж точно не думала, что расскажу Сейнту Дэверо.
— Это длинный ответ. Короткий наверное: «у меня просто проблемы с папой», — усмехаюсь я хрипло, стараясь разбавить тяжелую атмосферу.
Ведь последнее, что ему, наверное, хочется слышать, это про мой семейный бардак. Я и сама стараюсь не думать об этом.
Но вот в чем жестокость прозрения: однажды оно приходит — и дороги назад нет. Есть только «до» и «после».
Я делаю еще один укус буррито, затем кладу остатки в коробку и поворачиваюсь к нему:
— А у тебя как? Ты близок со своими родителями?
Я чувствую, как он напрягается. Его рука скользит в волосы, откидывая их с лица. Теперь они длиннее, падают на глаза, темные, словно сами отбрасывают тень.
— Сложный вопрос, сложный ответ, — наконец глухо говорит он. Голос хриплый, в нем слышна напряженность. Он закрывается, возводит стену, которую так хорошо умеет держать.
— Ты не обязан рассказывать, Сейнт. Я знаю, как тяжело быть уязвимым. Знаю, как это хреново, — шепчу я.
В ответ тишина. И я бы не ждала другого.
Но он все же ее нарушает, выдыхая тяжело, надрывно:
— Мой батя — кусок дерьма. Пустое место, которое усложняет мою жизнь одним только своим существованием, — в его голосе жесткая сталь, но сквозь нее просачивается нечто похожее на… боль. Его брови сдвинуты, челюсть сжата, глаза горят мукой. — Похоже, у нас обоих проблемы с папашами, Золотая девочка.
Я опускаю взгляд на его ладонь рядом с моей и слегка касаюсь ее мизинцем, встречаясь с его темными глазами, в которых отражается то, что он так старается скрыть.
И я вижу его яснее, чем когда-либо. Это пугает. И завораживает.
Я вижу Сейнта, который рисовал супергероев с больным мальчиком в палате — только потому, что тот попросил.
Я вижу Сейнта, который до изнеможения пашет на льду каждую неделю, чтобы быть лучшим.
Я вижу Сейнта, который смеется своим редким, настоящим смехом, подшучивая над старым механиком, которого явно любит и уважает.
Я вижу ту его сторону, что он прячет от мира. И мне хочется коснуться ее. Удержать.
Сохранить.
Поднимаю руку и мягко кладу на его ладонь. Мы сидим так, в тишине, не говоря ни слова, не двигаясь.
Просто… существуем в этой тишине.
Сидим под звездным небом, на борту старого ржавого грузовика на стоянке автосервиса.
Пока он не переворачивает ладонь и не переплетает свои пальцы с моими, сжимая так крепко, словно боится отпустить.
ГЛАВА 35
СЕЙНТ
ЗОЛОТАЯ ДЕВОЧКА: Я виню тебя в своей зависимости от пиццы-буррито.
ЗОЛОТАЯ ДЕВОЧКА: Не могу перестать думать о ней.
СЕЙНТ: А я-то думал, ты скажешь, что не можешь перестать думать о раздевалке. Видимо, мне стоит поднажать.
ЗОЛОТАЯ ДЕВОЧКА: Это было… запоминающимся. Но все же не так, как тот божественный буррито.
СЕЙНТ: Это мы еще посмотрим, Золотая Девочка.
ЗОЛОТАЯ ДЕВОЧКА: ? Увидимся, Сатана.
Я беру с кресла худи, натягиваю его через голову и засовываю телефон в передний карман, потом хватаю хоккейную сумку и выхожу из спальни.
Редко когда удается заехать домой между занятиями и катком, но сегодня выбора не было. Нужно было отнести чек за аренду хозяину до завтрашнего срока, а значит — возвращаться обратно в кампус.
По крайней мере, я заплатил, и это одной головной болью меньше.
Теперь я могу взять пару выходных, подтянуть долги по учебе и хоть немного выспаться.
Но как только я выхожу в коридор и слышу крики отца, тяжесть падает в живот свинцовым грузом. Его слова заплетаются, захлебываются в пьяной ярости.
Сука.
Четыре часа дня, вторник, но я не удивлен.
Обычный полуденный пиздец в этом доме.
Обычно он орет на телевизор из-за какого-нибудь хоккейного или бейсбольного матча, на который просадил деньги, которых у него изначально не было.
Или потерял пульт. Или кончилось пиво.
Я уже научился считывать его настроение с первой секунды, как только захожу в комнату.
Иногда он ограничивается парой подлых реплик в мой адрес и отстает, вымещая злость на чем-то другом.
А бывают дни, как сегодня, когда единственными его боксерскими грушами остаемся мы с мамой.
Захожу на кухню и вижу, как он прижимает ее к шкафам, орет ей в лицо, слюна брызжет, рука уже поднята для удара.
У меня все краснеет перед глазами. Я даже не думаю, просто двигаюсь.
В ту же секунду хоккейная сумка падает на пол, я бросаюсь к нему, хватаю за ворот футболки на шее, дергаю назад и швыряю на линолеум.
— Не смей ее трогать.
Сорвавшийся с мамы всхлип эхом гулко разносится по крохотной захламленной кухне. Я сглатываю, давлю в себе бурлящую ярость. Ради нее. Только ради нее.
Ненавижу это. Ненавижу, что это наша жизнь. Что она вынуждена терпеть. И что я сам превращаюсь в него, когда защищаю ее.
И себя ненавижу.
— Не указывай, тварь, что мне делать у себя дома, — бурчит он, поднимаясь с пола.
Сейчас, глядя на него, я едва узнаю того, кем он когда-то был. Даже до «аварии» воспоминаний о нем немного. Он всегда был холодным, отстраненным. А теперь — пустая оболочка.
Длинные волосы, седина, жирные пряди свисают; глаза мутные, безжизненные; под ними темные мешки, придающие болезненный вид.
Он просто спивается насмерть.
И самая поганая часть меня, та, что глубоко внутри, стыдливо, но все же желает — пусть уж скорее сдохнет.
От него несет виски так сильно, будто оно вытекает через поры, когда он приближается, прищурив мертвые глаза.