Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Размышляя о политике

Пятигорский Александр Моисеевич

Шрифт:

Второе обстоятельство. В абсолютной войне обязательно обесчеловечивание человека, отождествившего себя с государством. Сначала он обезличивается, затем он обесчеловечивается, превращаясь в живой материал войны, но обезличивание совершается уже в силу одинаковости думанья о смерти убивающим и убиваемым. Вообще, любое думанье о смерти в общем порядке уже предполагает, что в этом месте и в этот момент личности нет. Но это — только одна сторона идеи коллективной смерти. Взаимозаменяемость убиваемого и убивающего отменяет смерть как факт и событие «моего», «твоего», «его» сознания и превращает ее в чисто внешний факт другого, чужого, ничьего сознания. Заметим в этой связи, что в шести самых массовых геноцидах XX века (армянский геноцид 1915 года, геноцид русских и украинских крестьян начала 1930-х, сталинские чистки второй половины 1930-х годов, уничтожение евреев нацистами, уничтожение Пол Потом населения Камбоджи и относительно недавний геноцид в Руанде) идея коллективной смерти отсутствовала только потому, что была невозможна взаимозаменяемость жертв и палачей. Любой геноцид обязательно предполагает «разделение смерти», исключающее перенос функции уничтожения со «своих» на «чужих». Вспомним, что в абсолютной войне, строго говоря, все — противники, что свои, что чужие.

Третье обстоятельство — это равность смерти всех пассивных и активных участников абсолютной войны и непринятие индивидуальных различий в восприятии ими смерти. Ведь «коллектив» коллективной смерти — это все мы, объединенные отождествлением, пусть сколь угодно фиктивным, с нашим абсолютным государством, участвующим в абсолютной войне.

В ретроспективе абсолютной войны, понимаемой как особый тип нашего думанья о войне, максимально проявившийся в прошедшем XX веке, мы обнаруживаем смену этого типа думанья, условно названную нами проблематизацией. Исторически эта смена связана с двумя мировыми событиями — созданием атомной (а затем и водородной) бомбы и Нюрнбергским процессом. Именно от этих, на первый взгляд друг с другом не связанных событий, берет свое начало деабсолютизация абсолютной войны. Оговариваем, что эти события не только радикально изменили политическую рефлексию о войне, но сами явились результатом уже измененной в ходе Второй мировой войны политической рефлексии своих создателей. В самом деле, ведь если Сталин, Рузвельт, Черчилль и Гитлер были людьми прежнего типа рефлексии, в котором еще господствовала идея абсолютной войны, то Гарри Трумэн, Эдвард Теллер, Игорь Курчатов и Андрей Сахаров такими людьми не были, ибо прекрасно понимали, что прежней «доброй» «старой» войне не будет места в современном мире. Война будет другой. Какой другой, пока неясно. Аналогичным образом организаторы Нюрнбергского процесса замышляли и начинали его, исходя из традиционных представлений об абсолютной войне как нормальной функции абсолютного государства. Просто нацисты вели эту войну с ненормальной жестокостью и намеренно уничтожили миллионов десять людей, не принимавших участия в военных действиях (так называемое «мирное население»). Но уже до начала процесса в мышлении нескольких его организаторов и даже главных судей стала усиливаться тенденция рассмотрения войны, самой по себе, как зла, будь она хоть сто раз объяснима политическими, экономическими и какими угодно другими резонами. Развязывание войны превратилось в уголовное преступление (за которое был осужден и повешен в 1946 году фельдмаршал Вильгельм Кейтель). Здесь, как и в ситуации с атомной и водородной бомбой, произошел «эпистемологический сдвиг». Хорошо, моральных войн не бывает, даже если какая-то война, названная по случаю «оборонительной», «национально-освободительной» или, на пределе марксистского жульничества, «справедливой», получает менее низкую, компромиссную этическую оценку. Но войны же все-таки есть? Тогда появляется мысль о какой-то «другой», неабсолютной войне, которая уже имеет место в политической действительности, даже если она еще не отрефлексирована. Эта полумифическая другая война должна была войти в политическую рефлексию в силу того, что абсолютная война безвозвратно утеряла свой этический статус, тем более что шансы возникновения новых военногосударственных идеологий оказались к концу 1940-х годов сведенными чуть ли не к нулю. Здесь, конечно, сыграла свою роль и появившаяся еще в середине 1940х вульгарная идеологическая конструкция: «эта война — последняя, больше таких, да и никаких других войн не будет, главное — выиграть эту». Использование атомного и термоядерного оружия стало постоянным фокусом политической рефлексии о войне. Абсолютная война оказалась лишенной своей онтологической основы и стала в своих основных чертах не только проблематизированной, но и полностью фальсифицированной. Ведь никакая атомная война не может ограничиться в своих эффектах двумя государствами или группами государств, она по необходимости является войной универсальной. Последнее обстоятельство не только отменяет государственность, народность, тотальность и массовость абсолютной войны, но превращает войну вообще в неясный и сложный феномен, чрезвычайно трудный для усредненной политической рефлексии. Посмотрите, оставив в стороне примитивные квази-идеологические конструкции (типа: «атомная война поставила человечество на край гибели, полного уничтожения, а поскольку любая может превратиться в атомную, необходимо совсем отказаться от войны»; как клаузевицкого «продолжения политики», могли бы мы ехидно добавить), мы оказываемся, в нашей рефлексии о войне, в весьма сложной ситуации. Еще вчера казавшийся простым и самоотождествленным объект политической рефлексии сегодня безнадежно расщепился. Приводимые нами выше примеры истерических европейских реакций, типичных для восприятия абсолютной войны начала и середины XX века (таких как «это еще не война», «а вот это — уже война»), сегодня видятся как политический абсурд или как чистая идеология, что одно и то же. Временной аспект войны («еще не война», «уже война», «если завтра война», словом, когда война) оказывается сегодня полностью вытесненным ее пространственным аспектом («где война?», «где там еще война, в Ираке, Косове, Чечне, Афганистане?»). Итак, война будет либо глобальной, и все мы в глобально организованном порядке пойдем ко всем чертям, либо локальной. Но она уже не вернется к своему первоисточнику, абсолютному государству. Далее, доселе единый и неделимый субъект войны, одно государство, расщепляется на несколько подсубъектов или становится частью надсубъекта или группы государств, «временно воюющих в данной части мира». Сейчас нетрудно вообразить и какую-то сверхгосударственную или межгосударственную организацию, ведущую локальную войну, в принципе, в любой точке планеты. И наконец, государственная концепция войны не устарела. Ее просто нет. Как, следовательно, нет и стратегии, не могущей быть ничем иным, как выводом из такой концепции. Стратегический план придумывается по случаю, для данного момента и возможного поворота событий в данном месте.

Уже в конце 1940-х годов война теряет свой мифологический статус Немезиды и превращается в типичный вырожденный или остаточный миф, в котором оказываются смешанными произвол или каприз лидеров двух противоборствующих держав, упорная инерция политического мышления, рассматривающего любой конфликт как «неотвратимо ведущий» к следующей абсолютной войне, и истерический страх перед совсем уже фиктивной возможностью превращения этой следующей войны в атомную. Возможностью фиктивной не физически (ибо физически атомная война может случиться в каждый момент), а политически — как события или факта, бывшего или могущего иметь место в нынешней политической рефлексии.

Сейчас нам, философствующим о войне из начала XXI века, невозможно продолжать о ней разговор на старом языке, а новому мы еще не научились. Отсюда — необходимость маленького семиотического отступления. Ведь пока и о «другой», неясной и не нашедшей своего определения войне мы разговаривали на языке ушедшей в прошлое войны абсолютной. Апофеоз идеологической демагогии и политического шулерства, достигнутый в «холодной войне», явился весьма важным фактором, фальсифицирующим не только абсолютную войну, но и войну вообще. Но не будем забывать о том, что, как уже было сказано выше, сам феномен войны был сформирован в политической рефлексии XXI века только в порядке анализа и редукции понятия абсолютной войны. Но поскольку терминология «холодной войны» оказалась обессмысленной еще до ее окончания, нам сегодня, в разговоре о любой, какой угодно войне — локальной, межрегиональной, полугосударственной-полугражданской, придется искать какую-то новую метафору, которая хотя бы наметит структуру будущего разговора о ней.

Возьмем для примера водородную бомбу, джокер в рукаве всех шулеров «холодной войны». Сегодня мы знаем, что атомную или водородную бомбу можно взорвать без всякой войны, в частном или групповом, «семейном», так сказать, порядке. Тем не менее «термоядерное уничтожение человечества» в войне государств или групп государств друг с другом пока остается мифологической альтернативой миру и осевой эсхатологической метафорой в политической рефлексии о войне. Эта метафора так удобно выражается в привычной формуле: «война=абсолютная война=термоядерная война=уничтожение человечества». Итак, все беседующие находятся в полном согласии насчет того, что называется войной и что имплицируется в акте называния этим словом того или иного факта, события или обстоятельства. Теперь можно выпить кофе, покурить и перейти к разговору о новом президенте Международного валютного фонда, об английских шпионах в России или о нападении Турции на иракских курдов. Однако не прочитанная и не понятая нынешними политиками история мстит им неприятнейшими сюрпризами за их упорное невежество и принципиальное нежелание хотя бы попытаться говорить о другой войне другими словами.

Выпадение осевой эсхатологической метафоры войны из политической рефлексии имело своим следствием постепенную утерю словом «война» своего денотата. В самом деле, о чем, собственно, мы говорим, продолжая долдонить «война», «война»? Ведь она уже скоро как четверть века — другая. Во-первых, она уже давно не наша, не моя, не его. Ведь одно данное государство более не является ее единственным субъектом, вследствие чего война утратила свою социальную определенность. Во-вторых, став локальной, война превратилась в своего рода передвижной (если не «переносной») военный конфликт с перспективой все возрастающей мобильности своего фокуса и, тем самым, утратила свою пространственную определенность. В-третьих, она перестала мыслиться как единственный или главный источник уничтожения людей. Какая война, когда без всяких термоядерных бомб и без единого самолета Пол Пот за два года уничтожил чуть не треть населения Камбоджи, а энтузиасты из племени хуту в Руанде за 100 дней вырезали около 800 тысяч людей из племени тутси. Какая уж тут коллективная смерть, как в старой доброй абсолютной войне! Война, может быть безвозвратно, утеряла монополию на смерть. Человечество может с полным успехом уничтожить само себя малым или даже личным оружием. Так что же это за война, да и война ли это? Так мы приходим к совсем уже парадоксальной ситуации, когда ответом всегда будет «нет». Теперь Косово — не война, бомбежки Чечни — не война, военные действия в Ираке — не война. Так что же сегодня война?

Именно в результате потери словом «война» своего денотата создалась негативная семиотическая ситуация, невольными участниками которой являются все думающие, говорящие и пишущие о войне. Мы сами — в первую очередь. Но, заметим, чисто семиотических ситуаций не бывает. Ведь употребление данного знака, слова, выражения, жеста в конкретных актах коммуникации людей предполагает, что употребляющие эти знаки люди знают, пусть сколь угодно поверхностно или неполно, о чем идет речь, а также знают о том, что об этом знают коммуницирующие с ними люди. Таким образом, каждая семиотическая ситуация является одновременно и ситуацией эпистемологической. Мы полагаем, что преобладающее в политической рефлексии невнимание к эпистемологичес кой стороне знаковости было основным недостатком теоретических построений московско-тартуского направления семиотики и современных последнему французских и американских семиотических концепций. Другим недостатком современной семиотики мы бы сочли доходящую до абсурда онтологизацию и универсализацию слова и понятия «смысл» в его противопоставлении понятию, обозначенному словом «значение». Строго эпистемологически смысл любого слова — это разъяснение, истолкование его значения для данного случая или группы случаев контекстуального употребления этого слова. В то время как само значение остается относительно фиксированным при изменении контекстов употребления данного слова во времени и пространстве. Так, еще четверть века назад сказать, что «война — это тоже политика» (в смысле клаузевицевского определения или нашего переопределения войны), было бы неинтересной тавтологией, тогда как сегодня — это бессмысленная болтовня, ибо за эти самые четверть века сама политика перестала быть «той же» вследствие радикального изменения основных категорий политической рефлексии. Мы думаем, что возможным выходом из негативной семиотической ситуации в разговоре о войне, «забывшей» свою осевую метафору и утерявшей свой денотат, могла бы явиться смена нашего угла зрения на наше собственное думанье и говорение о войне.

Возьмем для примера сегодняшний разговор о войне. Разговор — не фиктивный, он был на самом деле, его участники живут и здравствуют, дай им Бог здоровья.

Русский политический философ, профессор одного из американских университетов: «Великая держава ссорит соседей, воюет и расширяется. Воевать — дело великой державы».

Б. Американский политический философ, профессор одного американского университета, последователь Фрэнсиса Фукуямы: «Война продолжает оставаться орудием объективного исторического процесса, который завершится полным и абсолютным господством общего над частным и превращением мира в одноединое политическое целое. Это превратит войну в анахронический рефлекс наиболее политически отсталых групп людей на не осознанную ими неизбежность отмирания привычных форм политической власти, выражающих их частные интересы».

Совсем еще молодой постпостмодернистский французский политический философ, последователь Бруно Латура: «Война — это итоговая составляющая столкновения, борьбы, игры, наконец, за власть различных сил. В отношении войны понятие власти теряет свой политический смысл и становится, как и понятие государства, чисто искусственным, замещающим обозначение игрока. Игра заменила политику. Игроком сегодня может быть любой контингент, от этноса, социума, профессионального сообщества или корпорации до индивида.

Выигрывает тот, кто находится в фокусе самой сильной из этих сил, с которой задним числом он себя отождествляет. Так, в XX веке победителями оказались Ленин, Фрейд и Эйнштейн, а побежденными Ганди, Троцкий и Гитлер. Беда нашего друга А в том, что он не заметил ухода Великой Державы из сегодняшнего политического мышления и приписывает войну этому фантому дня вчерашнего. Результирующая, победившая сила, нашедшая свое выражение в войне, сама уже не может быть сведена ни к какому объективному, как этого хотел бы гегельянец Б, ни, менее всего, субъективному (Великая Держава „хочет" воевать, пусть следуя своей проблематической природе или еще более проблематической судьбе) фактору, как об этом мыслит наш друг А».

Г. Русский политтехнолог, постмодернист: «Сегодня основная проблема государства — это проблема модернизации технологий власти. Война, как функция государства, при всей ее феноменальной научно-технической модернизации мыслится, планируется и ведется крайне консервативным образом. Люди власти еще не понимают, что война, как и революция, стала совсем другой и нуждается в принципиально новых формах и средствах работы с населением. Эти формы и средства практически исключают политическую идеологию. Последняя, как и потоки денег, необходимых для организации „оранжевых революций" и каких-то, опять же, „лиловых" или „фиолетовых" (вместо привычных черно- белых) войн, оказывается технологически отделенной от средств массовой информации (включая ежедневные сводки Доу-Джонса). Иначе говоря, в новой войне мы знаем, чаще всего очень примерно, о чем это, но не имеем ни малейшего представления о том, как это делается. Ибо „чистая" технология войны себя не раскрывает. В этом секрет ее эффективности, да и „модерности"».

Поделиться с друзьями: