Революция низких смыслов
Шрифт:
В романе «Дело Матюшина» Олег Павлов дает своеобразное «исследование» этого «я» — идущего мимо жизни героя. Современный герой, говорит прозаик, явно «убывает в чувстве своей жизни». «Неизвестный сам себе», он предстает миру словно с укороченным, суженным сознанием. Он уже и рождается со своим «нутряным горем», где безлюбость — тот ключ, коим запирается дверь в собственный мир, отделенный как от своих (отца, матери, брата), так и от чужих. Матюшин — «запертый человек». И не только потому, что солдат скрыт от мира казармой; он «заперт» в свои дремотные мысли и прилагает неимоверные усилия в борьбе за границы своего «я». Он, Матюшин, эту борьбу проигрывает жизни — жизни серой и муторной, в которой побеждает непонятная ему логика зла. Автор настойчиво обрисовывает ситуацию дремотного сознания — словно тело, душа и мысли его героя никак не могут обрести связи друг с другом, но существуют порознь.
Олег Павлов пытался написать свой роман о преступлении и наказании, но, в сущности, достаточно проницательно написал о преступлении «без идеи», вернее, даже о пути человека к переступлению границы-порога. «Дрожь погибели» — неизбежное следствие сознания, силящегося и не могущего одолеть своей изнуренности. К «усталости», о которой говорит писатель в зачине романа, добавится в сознании героя лишь «одинокое чувство конца», а попав в конвойный полк герой ощутит «такое одиночество, будто б пропал из жизни», узнает себя «одиноким местом» посреди гогучущей солдатни. Чем более мучительна теснота человеческих отношений (нельзя и шагу ступить, чтобы не зацепить другого, чтобы не «отобрать» что-то у него), тем более томит героя чувство-мысль, что у него в этой жизни уже что-то отняли и ему в этой тесноте наперед чего-то не достанется. Это «что-то» и есть любовь, которая катастрофически нужна человеку, чтобы не текла сызмальства в его жилах «ржавая кровь». Выпадение из жизни Олег Павлов описывает как выпадение из круга любви — отсюда все беды сознания, все нутряное горе, все одиночество, атрофия чувств, равнодушие к боли и страданию (даже к собственному). Павлов и тут верен себе: он описывает человеческие страдания, осознать которые герой не может, ибо сознание удивительным образом связано с возрастом души, с ее любовью и жалостью. «Душа его, — говорит писатель, — была сама по себе, гнетуще холодная в нем». Отсюда и главная черта романного пространства (реальность все же остается неосмысленной): герой не понимает себя, и зло, что автор хотел побороть, ничуть не уступило своих позиций, ничуть не потеснилось. Прозаик, принципиально отказавшийся от какой-либо идейности героя и идейности романа, всю силу своего мастерства отдал «нутряному горю» своего героя, метафизике его несчастного рождения — не от радости, не от любви.
Когда-то в юности, брат героя Яков «без всякой боли, злее и злее, отравлял Матюшина той правдой, какой и сам был отравлен». Эта безлюбая правда, злая правда и превратила героя в «неизвестного самому себе». Матюшин в финале романа убьет зэка. Но именно это дурное убийство освобождает его от солдатчины, дает жизнь вольную. Но герою «жить некуда» — он стоит еще только на пороге осознания себя. Павлов написал, в сущности, свой роман как трагедию «дремотного сознания». Павлов написал о человеке тупика.
И совсем-совсем другие герои «живут» в его «Казенной сказке». Например, богатырь, огромный человек, горький пьяница Илья Перегуд. «Перегуд располагался в тесной каморке, которую всю жизнь и занимал, будто гроб». Этот «тесный гроб» — тесная судьба Перегуда, которую при всем том никак не назовешь аскетичной (ибо аскетизм предполагает сознательное, волевое отрешение от «украшения» жизни). У Перегуда тоже в жизни мало «сознательности» и мало вопрошаний о самом себе, но, в отличие от Матюшина, он все же другой. Перегуд «ничего не делал» на своих мизерных должностях, ничего «и не мог делать, кроме как внушить к себе уважение». Он, как и другой герой, Василий Величко, «были в обузу» в том смысле, что пользы хозяйству ротному не приносили решительно никакой, но «вот чудо: с этой обузой… жилось теплей и служилось легче». Василий же Величко, отправленный будто в ссылку в Карабас, был человеком другого сорта — «такой это человек был, что хотел все изменить». А потому он сначала во что-либо верил, потом убеждался и начинал преодолевать. Он понял, что «сначала надо сделать здоровой и радостной жизнь всех людей», а потому ему менять жизнь было сподручно где угодно, хотя бы и в затерянной в пустыне роте. Из его пропаганды замполита быстро получилось «задушевное общение», в нем стали нуждаться так, что никто и обойтись без него не мог в любом своем малом деле (хоть живот лечить, хоть портрет писать). И капитан Хабаров понял в нем то вечное, что к замполитству никак не приклеивалось: «Величко честно старается ради людей и не беда, если мало его старания принесли толку». Это умение героя «заболеть всей душой», когда другому холодно и голодно жить, в «Казенной сказке» Олега Павлова накатывает теплой волной. Почти чеканно выявляется смысл: живущие в нужде, привыкшие к лиху люди наши все же не могут «просто выживать», если «смысла нет», если «достигать больше нечего». Тут прозаик Олег Павлов присоединяется к принципиальному «заданию» русской литературы: человек должен знать о смысле своей жизни, он «должен вопрошать о себе самом».
В различении героем своей жизни и своего «я» писатель и видит главную драму человеческого самосознания. «Обдумать себя» — это центральное задание Олега Павлова, поставленное чаще вопросом (еще не ответом) для его героев. Тогда как сам писатель точно знает, что «правда возжигает свет в человеке, в его бытии, которое делается поэтому осмысленным… Рано или поздно, но требование правды превращается в такую же творческую потребность познания, постижения уже чего-то большего — Истины» («Метафизика»). На мой взгляд, прозаик назвал одну из существеннейших проблем нынешнего русского писателя — его пренебрежение осмыслением (вину безмыслия и межеумья), его буквальное молодецкое «презрение к уму», что сегодня одинаково искажает смысл писательского служения и само по себе вредно — будь то легкомыслие или злонамеренность. Я не говорю о тех, кто полагает, что «тема «особности» России», «особого пути», «державности» должна восприниматься как однозначно «неприличная» (А. Агеев). Я не говорю о тех, кого раздражает «стихия профетизма» (Е. Шкловский), но воодушевляет новый профетизм, понимаемый как «поворот… к новому историзму и к новому художественному персонализму» (И. Роднянская). Это сладкое слово «новое» как синоним свободного искусства вновь и вновь преподносится как единственный ключ, зависимость от степени новизны которого «неизбежно» ведет писателя к возможности ловко отпереть вход хоть в литературу, хоть в душу человека.
«Презрение к уму», к осознанию и интеллектуальному напряжению в среде патриотических писателей, увы, достаточно часто подтверждает тезис, что «греметь и пылать легче, нежели думать»: кому не набили оскомину пошлые штампы типа «возможности исторической повествовательной прозы далеко не исчерпаны», «сочувственное отношение к человеку, уважение его как творения Бога, возможно, и является главной отличительной чертой нынешнего писателя-реалиста от его художественного оппонента, рассматривающего людей как своеобразных насекомых, испытывая не жалость и сопереживание, а чувство брезгливости»? (О неграмотности выражения самой мысли я попросту не говорю.)
Реализм — это свободное и органическое дыхание русской литературы. А потому никакая голая патриотическая печаль не дает и не даст плодов там, где «принципы», «черты» и «глубины житейской мудрости» не поддержаны силой размышления и творческой (метафизической) волей.
Олег Павлов боится личного бессилия, боится в искусстве свободы от человека, боится отстуствия высокого отпечатка в творчестве. А потому в его героях «человек… велик сам, а не за чужой счет, он сам высок и силен… Он и есть этот большой народ, большой за свой собственный счет» (М. Бахтин). И слабый, и одинокий, повинный и трагически чувствующий — тоже за свой собственный счет. «Это прямой и честный рост человека… в здешнем реальном мире».
Олегу Павлову «не досталось» большой судьбы — только «долгое время» активного безмыслия художников всех мастей и «сосредоточенности литературы на самой себе». «И в это долгое время запоминалось, как теплится жизнь, и согревало ее тепло, эдакое печное. Капитан забывался в том тепле, запекавшем и многие его раны». И это тепло, эту силу жизни писатель всякий раз бережно охраняет — охраняет как свидетельство причастника общей жизни (при собственном «яростном одиночестве» в литературе), как свидетельство того, что русский народ способен еще жить за свой собственный счет, поперек идеологии расплодившихся маленьких божков, без устали обещающих успехи в бизнесе, хорошее здоровье за хорошие деньги, выгодные контракты и жирную обезболенную жизнь.
2000
Революция низких смыслов
Образ современной культуры
Прогноз в культуре, как и в любой другой области, может быть более или менее определенным, если мы точно понимаем — что есть современная нам культура. Но уяснить вопрос о ее нынешнем состоянии, целях, приоритетах, просто невозможно, не опираясь на определенный культурный опыт — опыт не только ближайшего времени, но опыт роста, опыт обновления и сохранения (последний дает, прежде всего, наше наследие).
1
Современная культурология и критика нацелены, зачастую, на обоснование и придание «естественного вида» всему, что бы не появилось и не заявило о своей новизне. Будь это «новый курс» русской литературы или очередное переступание границ. Именно «переступание» больше всего было заметно за последние годы, а желающих оправдать его было немеряно. Эта новейшего образца «демократизация искусств» дошла до самых низменных вещей, возводя их в «культурные акты» и «культурные жесты». Например, Виктор Ерофеев, рассуждающий о сакральное™ любви, совсем недавно заявил: мы узнали о том, что есть однополая любовь и это чудо. Легализация мата и порно в литературе, культуре, во всех СМИ вызвала просто неподдельное ликование сторонников свободы. А специфические качества романов Вл. Сорокина нашли (совершенно неожиданно даже для автора) изрядное количество не только поклонников «с улицы», но и эстетических толкователей. «Сушеные экскременты, которые в обязательном порядке поедают все добропорядочные герои первого сорокинского романа, не случайно названы НОРМОЙ (роман назывался «Норма». — К.К.), — пишет смелый критик Д.Быков. — Недобирая за счет эмоций более высокого порядка, он компенсирует это избытком шокирующих деталей. Но и к этим избыткам гнойно-рвотно-каловых масс привыкаешь… Сорокин — самый нормальный писатель. Лично я бы читал и читал» («Литературная газета» от 18 ноября 1998 г.).
Итак, современная культура в ее авангардных, модернистских, постмодернистских образцах «бросает перчатку» публике. А публика ее подняла, ничуть не оскорбилась, на вызов ответила нежным поглаживанием этой самой «перчатки» как страшно-бесценного дара страшно-смелого и откровенного художника. Вот и первый вопрос о «современности», в зависимости от ответа на который можно строить культурный прогноз. А вопрос состоит в следующем: какова цель подобных экспериментов? Что стоит в центре подобного «культурного пространства» и «культурного сознания»? И если эта цель и это сознание нас устраивают, то можно смело говорить о бесконечном возрастании количества «культурных преступлений-переступлений» в будущем. Ведь в нашем «отсталом» отечестве еще все-таки не самый большой процент населения овладел модернистским восприятием мира (любопытно и то, что в интернете преобладает все та же самая «современность» под видом сетературы).