Сахар на дне
Шрифт:
Все из-за тебя,
Позволь ей здесь быть,
Ты же можешь,
Она же твоя дочь,
Ты совсем не скучаешь?
Ты не любишь ее?
Почему ты не любишь ее?
Роуз чувствовала себя так, словно оставляла ее умирать. Ее вселенная ращепилась на атомы и молекулы. На месте пылающего радостью сердца осталась тлеющая горечь — и именно она запершела в горле, когда, всходя по трапу военного самолёта, Эр прочитала отцовское сообщение: «Ты не должна была соглашаться на контракт, я думал, ты будешь благоразумнее».
И всё. Его последнее сообщение все ещё числилось непрочитанным в ее мессенджере, все эти долгие-долгие годы. Роуз бросила сообщение в архив. Решила, что удалит его, как только поймет, что простила, но тогда все лишь начиналось. Она была просто двадцатидвухлетней девочкой, верящей в лучшее, и не представляла, что ее ожидало вместо красивой картинки дома у океана и семейной фотографии над камином.
Не представляла, что к войне нельзя быть готовой, как бы метко ты не стреляла и как бы крепко не держала автомат в своих пальцах.
Не представляла, что война — это не всегда открытый фронт.
Не представляла, что то сообщение так никогда и не исчезнет из ее архива, и что в тридцать девять Роуз давно уже бросит попытки освободиться от необходимости когда-нибудь его удалить.
Никто не говорил ей, что за красивой формой, словом «честь», уважением и визжащими девочками всегда крылось одно – гниль. Большой блестящий фантик, разворачиваешь — а там ошмётки кишок офицера, с которым вы вместе сдавали экзамен по дальней стрельбе.
В Кайене сержант постоянно советовал Роуз отключаться, и она, выполняя приказ, отключалась.
Палить в ту сторону, где прикажут, стрелять в ублюдков, прикрывающихся женщинами в хиджабах и плачущими детьми. Если ты попадешь не в ублюдка, а мимо — должна тут же об этом забыть, потому что иначе никак не вывезти. Роуз была роботом: сделала, забыла, сделала, забыла.
Она не знала, скольких убила. Ублюдки прятались по ночам, врывались в дома, школы и магазины; в основном батальон уничтожал их на границе, но талибы, как мыши, они как-то проникали в Кайен по трое-четверо, нашпигованные оружием под завязку. Первые разы, осматривая дома после их тихих ночных вторжений, Роуз блевала: целые семьи — в Иране большие семьи — изрубленными трупами валялись на залитом кровью полу. На их коже вырезали цитаты на арабском… Знающие сослуживцы говорили, что эти свиньи так цитировали Коран. Они обмазывали кровью убитых двери, чтобы отметиться. Один раз Эр не выдержала и вылетела из очередного такого места, как укушенная, и ещё долго не могла заставить себя успокоиться.
Между собой — рядовыми и старшими офицерами — они делили такие дома на обычные, жуткие и отвратительные: обычный — просто застрелены, жуткий — изуродованы, а отвратительный — то, что нужно накрывать сразу, не рассматривая.
Роуз не рассматривала. Никогда, но в одном из них она как-то задержала взгляд больше положенного, зашла самой первой — и бал сатаны отпечатался на внутренней стороне ее век.
Жженая метка, говорила она.
Это были две обнаженные женщины. Совсем молодые — Роуз поняла это по рукам, потому что вместо лиц у их трупов была кровавая каша: рты от уха до уха, вместо носа — дыра, вместо глаз тоже. На лбу на ломаном английском начертили по два слова на каждой: грязная шлюха и ебаная сука. Тела были изрезаны от и до. Их ноги были связаны на коленном сгибе. На животах — по кровавому комку с белой полоской рядом… вырезкой из Корана, конечно. Роуз вся превратилась в вату, когда обошла кровать и опустила взгляд ниже, хотя ее напарник просил не делать этого, но она уже не могла... Из влагалищ этих, боже, женщин торчало по огромной стеклянной бутылке. Те комки на животе оказались отрезанными половыми губами.
Роуз не вынесла зрелища. Она разрыдалась, выбежав из камеры пыток, ее бы вырвало, если бы было чем. Она судорожно повторяла себе, сползая по перекошенному бетону, как мантру: они умерли ещё до.
Руки невольно сжимались в кулаки и сейчас. К горлу подкатывала тошнота, и Эр вспоминала, что ещё года два после этого ее периодически одолевало дикое желание вырезать себе глаза, чтобы навсегда стереть ту картину из памяти, запустить пальцы в глазницы, достать до мозга — и так по кусочку, по капле просто доставать пазлы того мерзкого утра. Доставать и бросать в костер.
Роуз все ещё убеждена: тот несостоявшийся костер пах бы также, как пахло в отвратительном доме с двумя замученными женщинами.
Для нее операция по устранению талибанских животных превратилась в личную войну после этого. Эр начала получать удовольствие, почти кайф, когда удавалось пристрелить хотя бы одного или лучше нескольких прямо в упор. Она всегда смотрела в их бесстыжие, замыленные глаза, и даже пыталась увидеть там человека, но у нее так ничего и не вышло.
На пятый месяц Роуз дали звание капрала, она распоряжалась отрядом в черте Кайена; ублюдкам не удавалось прорвать оборону и вторгнуться в город толпой, но где-то у обороны имелась слепая зона, дырка, или просто долбаная крыса, потому что ублюдки всё лезли и лезли, и появлялись хрен пойми откуда, терроризируя гражданских. Штаты содействовали эвакуации людей вглубь Ирана, но среди повернутых религиозных фанатиков нашлось немало тех, кто решил остаться и «принять уготованную им участь». Власти города и вообще страны залезли, видимо, в жопу, и туда же засунули свои языки с армией — потери США регулярно восполняли новым пушечным мясом, пока президент тихонечко отсиживался, не ведя переговоры ни с другими странами, ни с самим Афганистаном. Все просто молчали.
Роуз не знала, что она забыла в том дерьме. Там было не выжить иллюзиями: ни героизмом, ни защитой собственной страны, ни честью, ни красотой, ни чистеньким кителем; в Иране стояла адская жара, сплошной песок, везде несло кровью, смертью и злом.
Роуз безразлично считала дни. Ей разрешалось звонить Али раз в месяц, иногда — раз в три недели. Конечно, она не имела права рассказывать о происходящем, поэтому она просто слушала ее голос. Просила рассказать что-нибудь. Сжимала ладонью лезвие, чтобы не отрубиться после двух суток без сна, и слушала. Слушала.
Слушала.
Только в те недлинные телефонные разговоры, вдумываясь в монологи любимого голоса, Роуз вспоминала, что жива.
Мы тебя любим, воодушевленно повторяла Али, и Эр была так безмерно благодарна ей за эту искрящуюся воодушевленность!.. Она была напускной, скорее всего, Али плакала перед каждым вызовом, но у Роуз просто не нашлось бы сил успокаивать ее каждый такой звонок. Она хотела надеяться на лучшее. В худшие моменты — вспоминать, что ее любят.