Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сестра Зигмунда Фрейда
Шрифт:

Раньше люди верили, что меланхолия — это последствие падения души в бездну боли в случае, если она не могла вознестись к сферам небесным, или результат пагубного влияния на душу планеты Сатурн, или испытания, посланного Богом, или одержимости дьяволом, или воздействия скопившейся в теле человека таинственной жидкости — черной желчи. Я хотела знать все о Райнере, а он рассказывал мне все, что знал о меланхолии, о людях, которые изучали этот феномен, — от Гиппократа и Аристотеля, святой Хильдегарды Бингенской, Марсилио Фичино, святой Терезы Авильской, Роберта Бертона до современных исследователей, которые искали причину заболевания в аномалиях строения черепа, в семейных несчастьях, а меланхолию некоторых женщин связывали с менструацией и менопаузой.

Потом, когда Райнер окреп и вернулся в свою квартиру на Шонлатернгассе, мы, забыв про слова, позволили нашим телам неуверенно двигаться по собственной орбите, мы совершали движения, которые до этого совершало множество тел множество раз. Наши тела впервые совершали движения, совершенные множество раз перед этим, совершенные еще на заре времен, когда понятий «душа» и «тело» не существовало, когда они были едины. Мы совершали эти движения, открывая их следы, оставленные где-то в нашей крови телами предков. И все было впервые — как разжигание первого огня или течение первой воды; его взгляд на моем нагом теле, мой взгляд на его нагом теле, наши взгляды, робко изучающие наготу в темноте комнаты, и мы искали взгляды друг друга — я — его, а он — мой, — и затем наши взгляды опускались в пол от стыда, от смущения, от первого раза. Все происходило впервые, хотя все было лишь точкой в бесконечной череде вековых повторений: и это сближение наших тел, и эти несколько шагов до постели, сделанные с такой неуверенностью, будто мы только что научились ходить, и дыхание, каждый вдох и выдох, тяжелые, как при родах. Было так много первых переживаний, которые связывали нас с первыми переживаниями этого мира, и чудо единения нашего первого опыта с самым первым опытом во вселенной не позволяло нам понять, насколько кратким это было, пусть даже длилось целую жизнь, а мы думали, что будет длиться всегда и еще один миг.

В конце лета Райнер покинул Вену. Сказал, что поедет в Москву, Петроград и Краков, а потом — в Испанию. Обещал в начале следующего лета вернуться. Попросил в годовщину дня нашего знакомства прийти к нему на квартиру на Шонлатернгассе, а он уже будет там. Тем августовским вечером я стояла на одном из перронов железнодорожной станции. Райнер из открытого окна поезда смотрел на меня так, как смотрят на картину, как смотрят на что-то, не являющееся случайным, что появилось по какой-то причине, что-то, что веками ждало встречи с ним, и стоит перед ним тут, на этой самой железнодорожной станции, только однажды, только сейчас и больше никогда.

Через несколько дней мои родители вернулись из Гаштайна. Потом они с братом уехали в Гамбург, там он женился на Марте Бернайс. Зигмунд продолжал работать в Венской больнице еще некоторое время, а на съемной квартире, где они с Мартой жили, открыл врачебный кабинет и принимал пациентов, страдающих психоневрозами. Долгое время я не упоминала имя брата при Саре — с того дня, как сообщила ей о его возвращении. Когда она сказала мне, что видела сон, в котором рожает мертвых рыб, я призналась, что мой брат женился и его супруга беременна.

Райнер вернулся в Вену следующим летом, и его взгляд по-прежнему жаждал увидеть все, пережить все, познать все, но была также и некая настороженность в глазах: увидеть все, пережить все, познать все, но ничего не разрушить, ничего не изменить, увиденное должно остаться таким же, каким было до проникновения его взгляда.

Он рассказывал мне о своем маршруте в прошлом году; он проехал через другие города, так как решил искать меланхолию в музеях, искал ее следы в лицах на полотнах великих художников. Райнер привез с собой копию гравюры, которая была хорошо мне знакома. Раньше, когда мы с братом вместе читали в библиотеке, я провела много часов, сидя над страницей с изображением этой гравюры, в одной книге о Дюрере, а сейчас Райнер объяснял мне ее смысл.

У существа на гравюре, устремившего взгляд в небытие, есть крылья, но это не ангел; это женщина — аллегория меланхолии. Ее голова опущена и упала бы на грудь, если бы не опиралась на руку, сжатую в кулак. Другая рука, лежащая на коленях, расслаблена, едва удерживает циркуль. Лицо ее скрывается в тени, и во мраке поблескивают белки глаз, смотрящих в пустоту. Подобно белкам глаз сияет и море на заднем плане, а в небе парит летучая мышь, на ее распахнутых крыльях выведено название гравюры, и чудесно сверкает комета, которая вот-вот исчезнет с неба Меланхолии. Где-то у края обширной водной глади виднеется город, там весь остальной мир, там другие, а Меланхолия здесь — одна. Два предмета охраняют ее от боли: позади нее находится талисман в виде квадрата, в который вписаны шестнадцать чисел и который призывает целительную силу Юпитера, могущую победить пагубное влияние Сатурна, причиняющее еще больше страданий. Рядом с талисманом изображены песочные часы, а над талисманом — колокол, тут же и весы. Половина песка в часах уже просыпалась в нижнюю часть, чаши весов замерли, молчит и колокол, хотя в любое мгновение может отбить последний час. Или время застыло, и песок в часах неподвижен, ни туда ни сюда, а чаши весов, сохраняя равновесие, показывают, что все постоянно и не имеет никакого значения, а колоколу незачем звонить.

Меланхолия сидит перед своим незавершенным строением, окруженная инструментами, и смотрит так, будто отказывается от всего, будто кто-то говорит ей, что постройка никогда не будет закончена. Одна лестница прислонилась к постройке, а на земле, у нижнего конца лестницы, лежит каменный блок — неужели Меланхолии нужно поднять его наверх? Но каменный блок все еще недоработан. Меланхолию окружает множество орудий, инструментов, столярных и для резки по камню, но все они нетронуты — она знает, что ничего не закончит, знает, что все напрасно, все дела в этом мире напрасны — все проникнуто бессмысленностью. Постройка за спиной Меланхолии — это, в сущности, ее жизнь, жизнь, которая, как ее ни живи и как ни строй, останется недостроенной, прожитой впустую. А весы рядом с Меланхолией — неужели они показывают необходимость примирения с бременем или это символ непрерывного взвешивания, непрерывного примирения, непрерывного колебания? Жить или нет? Это вопрос гравюры, лица, потонувшего в темноте, поблескивающего белками глаз. У Меланхолии на гравюре Дюрера есть крылья, но никто бы не подумал, что она когда-то летала, они и не для украшения. Возможно, крылья у нее только затем, чтобы утяжелять ее шаг, висеть на ней мучительным грузом, напоминать о том, что она могла бы летать, но сейчас уже слишком поздно.

Тем летом мы с Райнером мечтали путешествовать вместе, хотя я лелеяла еще одну мечту, более значимую. Я хотела, чтобы мы жили вместе, и поэтому мне было очень тяжело смириться с расставанием в конце лета.

Когда Райнер был в Вене, я проводила с ним каждую минуту и вообще не виделась с Сарой и Кларой. А потом я возвращалась к ним, мучимая угрызениями совести, как мы обычно возвращаемся к тому, о ком совсем забыли.

Весной 1888 года — в этот год Матильда, первенец моего брата Зигмунда, произнесла первое слово — перелетные птицы не вернулись в Вену. В городе произошло много событий — недавно был открыт Музей истории искусств, и толпа народу торопилась увидеть произведения Вермера, Рембрандта, Брейгеля; помпезно прошло открытие Бургтеатра, над оформлением которого трудился Густав Климт; император Франц Иосиф упал с лошади и сломал ногу, а его супруга открыла сумасшедший дом, который нарекла не «сумасшедшим домом», а «психиатрической клиникой» под странным названием Гнездо, и в обществе часто повторяли ее слова, сказанные на открытии Гнезда: «Сумасшествие более реально, чем жизнь». В этот год, как и в другие года, говорили все обо всем; но больше всего говорили о перелетных птицах, которые не вернулись в Вену.

В тот год, когда перелетные птицы не вернулись в Вену, умерла Сара. Хотя она всегда была больна, все же ее кончина наступила внезапно. Последние недели ее жизни мы наблюдали, как она угасает, и тем не менее верили, что неизбежное пройдет стороной. Все, кроме нее, хотя она этого никогда не говорила. Я узнавала о ее мыслях о смерти по той заботе, с которой люди, наблюдая, как приближается их конец, относятся к тем, кто останется после них. Я уже не помню, в каких именно ее словах я видела ненавязчивую заботу обо мне, о том, что ожидает меня в будущем, но помню, что при всякой подобной встрече она говорила о Кларе:

— Прошу тебя, не забывай Клару. И помоги ей, если сможешь.

И после каждой встречи с Сарой я подумывала зайти к Кларе, но вместо этого возвращалась домой.

Когда Зигмунд приходил к нам, когда мы ходили к нему на воскресные обеды, я умалчивала о болезни Сары до того дня, когда стало ясно, что ее скоро не будет с нами. Узнав об этом, Зигмунд захотел навестить ее вместе со мной. Они не виделись несколько лет, и сейчас, когда он приблизился к ее постели, на которой она лежала, накрыв руками книгу на груди, мне показалось, будто я увидела то, что видела во время их первой встречи, то, что наблюдала и во время всех последующих встреч, — эту преувеличенную сдержанность, это кроткое волнение, это ожидание. Я снова была здесь, рядом с ними (они никогда не оставались наедине, я была постоянным свидетелем трепета в их словах и упорства в замалчивании некоторых вещей), но сейчас, когда брат сел у постели Сары, я опустила глаза и просто слушала. Слушала, но не слышала ничего, кроме усталого рокота звуков, а смысла слов, в которые объединялись эти звуки, будто не понимала. И потом, когда брат встал, я снова посмотрела на них. Сара приподняла руки, лежащие у нее на груди, взяла книгу и подала ее брату.

— Эту книгу ты принес мне в день нашей прогулки по парку. С тех пор мы не виделись, а я забыла отдать ее Адольфине, чтобы она вернула ее тебе.

Мой брат взял книгу; эту книгу со стихотворениями Мицкевича он подарил Саре, а теперь она ее возвращала, будто он приносил ее только на время. Вся неприязнь к этой мысли выразилась в его сгорбившемся теле. Ему была неприятна эта мысль — тело его сгорбилось, пока он стоял и смотрел на книгу, голос срывался, пока он произносил заурядный и ненужный вопрос:

Поделиться с друзьями: