Сестра Зигмунда Фрейда
Шрифт:
— Здесь все совершенно. Вы знаете, как в госпитале Сальпетриер в Париже? Там спят на матрасах, прямо на полу. Пациентов запирают в палатах и не выпускают. Они справляют нужду прямо там, где живут, испражнения повсюду — на полу и на стенах. Конечно, их немного, потому что пациентам дают еды ровно столько, чтобы они не умерли с голоду, но даже если бы им и давали достаточно еды, разве среди всего этого смрада стали бы они есть сверх необходимой нормы? Один раз в неделю их палаты убирают. Доктора приходят только затем, чтобы убедиться, что больные связаны, и если кто-то из пациентов устал буйствовать, его освобождают от пут. Вот как в Париже! А здесь — на прекрасном синем Дунае… — напел он и просвистел несколько тактов вальса. — Нет необходимости вам рассказывать — сами видите. Вы должны быть счастливы, что ваша подруга сошла с ума в Вене.
— Клара не сумасшедшая, — возразила я. — Ей всего лишь нужно время, чтобы прийти в себя.
— А как вы думаете, что такое сумасшествие? Нечто чудовищное? Нет, сумасшествие — это состояние, в котором люди не те, кем являются на самом деле. И здесь мы применяем лучшие методики, чтобы помочь пациентам прийти в себя. А знаете, как их лечат в Париже? Страхом. Они думают, что, если польют больных холодной водой, изобьют их, пригрозят вопящим отрезать языки, это вернет несчастным разум. Да, да, так у них в Париже, а у нас — на прекрасном синем Дунае… — И снова он просвистел несколько тактов вальса.
Я хотела сказать, что сейчас в Париже уже не лечат пациентов таким образом, а методы, которые доктор Пинель ввел несколько десятилетий назад в Сальпетриере, он сам же сейчас здесь применяет, но промолчала и продолжила слушать.
— Мы лечим пациентов беседой — чтобы понять, что их мучит, разговариваем с ними о том, что их волнует — это, конечно, какие-то глупости, но, в конце концов, исчерпав запас глупостей, они дойдут и до умных мыслей. Я не говорю про всех, но некоторым посчастливится вернуться в нормальное состояние.
Доктор Гете привел еще множество аргументов, призванных успокоить меня, но я все равно ушла из клиники Гнездо встревоженной. Прощаясь с Кларой, я сказала ей:
— Так хочу видеть тебя чаще, но мне страшно приходить сюда.
Она поняла, откуда проистекает мой страх.
— Тогда приходи, когда твой страх пройдет, — ответила она.
Но страх не проходил, он возрастал с каждым новым поступком моей матери. Она запомнила одно из изречений Бальзака и постоянно повторяла его: женщины рождены для того, чтобы быть женами и матерями, а те, кто ими не является, — чудовища.
Мои сестры вышли замуж и покинули дом. Сначала Анна — она уехала с мужем в Америку, затем Марие и Паулина — в Германию, и, наконец, Роза. В тот год, когда Роза вышла замуж, уехал и мой брат Александр. Через несколько месяцев умер отец, и я осталась наедине с матерью. Будто что-то спрятанное глубоко внутри заставляло ее терзать меня, может, что-то изнутри терзало ее саму, и из этого молчаливого ада она вырывалась только тогда, когда создавала ад мне. Она говорила, как радуется беременности моих сестер, спрашивала меня, что я думаю делать со своей жизнью, твердила о бессмысленности моего существования, и я чувствовала, как она каждым своим словом, каждым взглядом подталкивает меня к бездне.
Боль рождала во мне ненависть, я хотела иметь возможность отплатить ей страданием, хотела наложить свои пальцы на ее шею, хотела видеть ее мучения, но знала, что этого будет недостаточно. Я вспоминала, как когда-то давно в детстве из-за боли, которую она мне причиняла, я обхватила пальцами собственную шею и сдавливала до тех пор, пока не потеряла сознание. Да, одной такой боли будет для нее недостаточно. Я хотела, чтобы она терпела боль, которая длится вечность. Идея ада, наверное, возникла у какого-нибудь мученика. Я не могла признаться самой себе, насколько люблю ее, только знала, что ненавидела себя, когда в моменты самого глубокого отчаяния из-за отсутствия Райнера мечтала обнять маму, когда внутри меня проблескивал лучик мысли, что, если она обнимет меня, вся боль уйдет. Даже в зрелом возрасте я стыдилась этого желания. Мать так ненавидела меня, что мысль о ее объятии заставляла меня ненавидеть саму себя.
Я редко навещала Клару и всегда, приходя к ней, заглядывала в маленький магазинчик, где продавались вещи, изготовленные руками пациентов клиники Гнездо. Среди носков и шарфов, ночных рубашек и платьев, носовых платков и полотенец, предметов из дерева и цветов, сложенных из бумаги, я находила то, что любила покупать: детскую шапочку, ботиночки величиной с палец, распашонку… Эти вещи я хранила в маленьком чемоданчике у себя в шкафу, и когда мать уходила из дома, доставала чемоданчик, открывала его и раскладывала сокровища на кровати. Потом я торопливо убирала их в чемоданчик, а его ставила в шкаф. Не хотела, чтобы мать видела, как я любуюсь ненужными вещами: это подтвердило бы все ее слова, которые она постоянно бросала мне и которые начинались с «Зачем вообще?..», «Какой смысл в?..», «Абсолютно бессмысленно…».
Через много лет брат писал мне, что в каждом ребенке тлеет желание убить отца, так как в какой-то момент он понимает, что отец отнимает у него мать. Он иллюстрировал свою мысль примером мифа об Эдипе, но эта история была немного упрощена: Эдип не знал, что убивает собственного отца, а тот много лет назад пытался умертвить сына. И история Авраама и Исаака тоже вначале повествовала о том, как сын падет от руки отца, но затем была изменена. В Библию она вошла в другом виде, и сын не был убит, но тот, кто ее переписывал, совершил небольшую ошибку, оставив клочок истины: там, где идет речь о том, как Авраам послушал Ангела и вместо Исаака принес в жертву барана, говорится: «И возвратился Авраам к отрокам своим», а Исаака с ним не было. И в самых древних мифах говорится о том, как родители вымещали ярость на своем ребенке, даже когда он и не являлся ее причиной. В трагедии Еврипида, когда Ясон бросил Медею ради нового брака и она с двумя детьми должна была быть изгнана из Коринфа, кормилица и дядька предсказывают, что дети станут жертвами ее гнева.
Кормилица говорит:
Дети даже Ей стали ненавистны, и на них Глядеть не может мать. Мне страшно, как бы Шальная мысль какая не пришла Ей в голову. Обид не переносит Тяжелый ум, и такова Медея.А затем обращается к дядьке:
А ты, старик, подальше Держи детей от матери — она Расстроена. Запечатлелась ярость В ее чертах — и как бы на своих Не вылилась она, увы! Не стихнет Без жертвы гнев ее — я знаю. Только Пускай бы враг то был, а не свои…Но у них не получается спасти детей от ярости их матери; она их погубила.
Иногда во мне просыпалось желание попросить брата о помощи, но слова всегда застревали у меня в горле. Каждый раз, когда мы с матерью возвращались домой после воскресного обеда у Зигмунда, она твердила, какая хорошая мать Марта. Марта действительно была примером для подражания, она была так внимательна к Матильде, Мартину, Софи, Оливеру и Анне, но для матери похвалы в адрес Марты всегда служили прелюдией к длинным монологам о бессмысленности моего существования. Иногда я просила ее прекратить, объясняла ей, что подобные слова делают мою жизнь невыносимой, а она отвечала:
— Если я тебе мешаю, можешь уйти.
Было какое-то мрачное удовлетворение в ее уверенности в том, что я не могу уйти, что мне некуда уйти. Это было наслаждение, сродни тому, какое испытывает кровопийца, когда заманивает жертву в ловушку и еще некоторое время наблюдает, как она трепыхается.
И если, почувствовав ее очередной словесный удар, я просила: «Не говори мне так. Мне тяжело», она сразу же отвечала: «От чего тебе тяжело? Ты не выполняешь никакой тяжелой работы, вообще ничего не делаешь, живешь на деньги своего брата, у тебя нет больных детей, которые нарушали бы твой сон, ты привыкла к легкой жизни, а жалуешься на тяжесть…»