Шедевр
Шрифт:
– Спасибо, потому что понравился подарок, или спасибо, потому что этого требуют правила приличия?
Он слегка сощурился и, чуть присев, наклонил голову, заглядывая мне в глаза. Моей руки он не отпустил. Мне пришлось признаться:
– Ну… вначале, когда я увидела только цветок, я очень разозлилась. Хорошо, что было еще и письмо.
Он понимающе кивнул и снова повел меня за руку в неизвестном направлении:
– Да, часто приходится пояснять. Редко кто понимает без слов то, что я имею в виду. Интересно, что у одного и того же явления может быть столько разных смыслов, никогда не думала об этом?
Единственная веточка розовой радиолы может вызвать два противоположных чувства: и злость, и благодарность. И оба чувства не имеют ничего общего с самим цветком. Все лишь из-за ситуации, в которой я оказалась, обратив внимание на веточку в бокале.
Я прервала свои размышления, потому что мы вошли с заднего входа в кинотеатр и сейчас проходили по какому-то коридору.
– Привет, леди со мной, – кинул Норин какому-то человеку, и тот махнул рукой в знак приветствия.
Мы немного поплутали по коридорам, и когда я уже полностью потеряла ориентировку в пространстве и начала спрашивать: «Куда мы…», он меня перебил, показав рукой на ведущую на чердак узкую деревянную и очень крутую лестницу:
– Сюда.
Он стал подниматься первым, и у самого потолка толкнул небольшую дверцу и выбрался на чердак. Секунду спустя показалась его голова:
– Ну? Ты где?
Я шокировано смотрела на лестницу и думала, не снится ли мне все это. Хотя Николь и предупреждала, что это никакое не свидание, я все же надела свое белое хлопчатобумажное платье в предвкушении кино, или прогулки, или бесед в кафе. Но мое платье, похоже, предназначалось для чердака. И как все это расценивать, я не имела понятия. Странно, что не было никакого страха. Я вообще видела в тот день Норина другим человеком. Не было той грубости или всезнайства. Точнее, все это осталось – и его прямота, и честность – но изменилась обстановка, и в отсутствие светских правил его поведение воспринималось совершенно в ином свете. Я осторожно ступила на лестницу. У меня бы не получилось и придерживать подол платья и подниматься одновременно по такой крутой лестнице, поэтому пришлось забыть про свое одеяние и ухватиться обеими руками за перила, чтобы не упасть. Наверху он протянул мне свою руку и буквально втянул меня в узкий проем. Я почувствовала себя Алисой, бегущей за кроликом с часами. Норин на чердаке не задержался и уже двинулся дальше, к дальнему углу и – к моему несчастью – очередной лестнице. А я бегло окинула взглядом чердак. Думаю, здесь театр хранил некоторые костюмы и декорации, не нашедшие своего применения. Все лежало упакованное по коробкам и ящикам, только некоторые рубашки и платья пылились общей грудой на нескольких коробках.
Я обернулась, но уже не увидела моего провожатого. Зато люк на крышу был откинут. Я не спеша подошла к лестнице и стала подниматься на крышу. Выбравшись наполовину, я посмотрела на Норина, сидевшего прямо на полу рядом с люком. Мы встретились взглядом, но ничего не сказали. Вполне очевидно, это была наша конечная остановка. Я полностью выбралась на крышу.
За всю свою жизнь я стояла на крыше чего-либо лишь дважды, и это был второй раз. Первая моя вылазка на крышу сарая или пристройки к главному дому была в пятилетнем возрасте в том же Хэмптон Корте в Англии. И тогда я умудрилась с него упасть в кусты, исцарапав себе все ноги и руки. Сегодня все отличалось.
Никогда бы не подумала, что с театра Капитол открывается такой потрясающий вид: вся оживленная улица Доминион, переполненная трамваями, автомобилями и прохожими, напротив – офисные здания и рестораны с жилыми комнатами на верхних этажах, декоративные фасады крыш самого разнообразного архитектурного стиля, а чуть выше – совсем чуть-чуть – небо! Норин сидел на полу – точнее, на крыше – с согнутыми коленями, обхватив их руками, и просто наблюдал за моей восторженной реакцией. А я даже не могла выбрать, на что насмотреться первым. Где-то слева вдали возвышалась гора Роскилл, которая на самом деле была просто зеленым холмом. А справа чуть позади – гора Иден. Когда я обернулась, Норин уже пересел на бетонное строение и не сводил с меня сияющих глаз. Он показался мне ярким пятном на фоне синего неба и белых облаков. В тот момент, вспомнив его зеленую рубашку на вечере Николь, я обратила внимание, что вся его одежда очень яркая. Небрежно выпущенная наружу голубая рубашка с длинным рукавом и расстегнутыми манжетами (позже, я уже не припомню, когда он вообще застегивал манжеты и все пуговицы воротника, и каждый раз, когда он брал меня за руку, я своей кистью всегда чувствовала ткань) в сочетании с брюками охры, под цвет его светлых волос, смотрелись очень броско по меркам оклендской моды тридцатых. Я испытывала непонятный восторг от красок, теплого ветра и долетающего снизу шума. Мне вдруг захотелось слышать человеческий голос, здесь, на крыше, пока мы дышим небом, а не воздухом. И Норин произнес тихо, но настойчиво:
– Говори.
В тот момент я не нашла в этой просьбе ничего странного. В другой бы ситуации я обязательно задала какой-нибудь ответный вопрос: говорить о чем, кому говорить, зачем? Эта мысль мне пришла в голову первой, и именно о ней я начала говорить: наша человеческая зависимость от обстоятельств и обстановки. Крайне сложно видеть вещи в их истинном свете без прикрас наших личных стереотипов. Мы всегда адаптируем явления под обстановку. Мы всегда все меняем в нашем сознании, и Норин настолько прав, когда говорил о цветке, что одно и то же явление может нести в себе столько разных значений. Я даже самого Норина сегодня вижу совершенно по-другому. Очень странно вдруг осознать, как в реальности люди видят происходящее. Они приходят в этот театр, платят за шоу, а в то время на крыше этого же здания бесплатно идет такое потрясающее представление, не всеми замечаемое, но превосходящее по красочности все искусственные постановки. И, возможно, мы с Норином в данную минуту – единственные, кто стоит на крыше и наслаждается небом.
О чем я только не распространялась! Говорила и говорила, и, наверное, прошло не меньше часа, прежде чем я заметно утихла. И ни разу за все это время Норин не перебил меня, ни разу не зевнул и ни разу не отвел от меня глаз. Он слушал меня, иногда улыбаясь, иногда делая серьезное лицо. Меня никто в жизни так внимательно не слушал.
Небо затянулось тучами, и какое-то еле уловимое изменение в воздухе предвещало дождь. Я почувствовала прохладный ветерок на своих ногах. Я выдохнула и усмехнулась тому, как много я проговорила, и взглянула на Норина, который неизвестно когда успел надеть перчатки, если это важно – сочно-бордовые. Он потянулся и встал на ноги:
– Теперь можно кофе.
Мы покинули театр теми же лестницами, дверьми и коридорами, которыми и пришли сюда, но теперь мне все виделось совершенно новым, другим. Мне было так легко и радостно, а причин я не находила. Всю дорогу до кафе мы молчали, но это не было одно из тех неловких молчаний, когда судорожно начинаешь выискивать подходящие фразы, лишь бы нарушить тишину и возобновить разговор. Просто каждый думал о своем, а скорее всего, не думал вообще, позволив уму немного передохнуть от размышлений. Норин привел меня в скромный кафетерий почти в самом конце улицы. Место было уютным и чистым, но почти безлюдным. В углу сидела только одна пара, и еще один человек стоял у стойки заказов и изучал меню на черной доске на стене над стойкой. Мы заказали кофе и сели у окна, и я не удержалась от замечания:
– Ты все еще в перчатках.
– Да, руки еще не согрелись.
Он ответил так естественно, без всякого стеснения, тем самым напоминая о главном предназначении перчаток – согревать руки. Трудно было что-то возразить на это, но мне все же было непривычно видеть человека в перчатках в начале февраля (там, где февраль – это еще жаркий сезон), или тем более в кафе. Но сам Норин не находил в этом ничего противоестественного. Видимо, в этом кафе он появлялся часто, потому что никто из персонала не обратил особого внимания на его перчатки, а по их выражению лица можно было догадаться, что все привыкли к странностям Норина.
– Мой дядя по материнской линии – антрепренер «Капитол», – произнес он. – Можешь приходить туда, когда тебе захочется.
Когда нам принесли кофе, перчатки он все-таки снял. А еще он стал говорить. Его мысли скакали с бешеной скоростью, были словно свихнувшиеся, и я едва поспевала за их ходом. Я просто не успевала перестраиваться на новую тему. Только я находила какой-то умный комментарий, то замечала, что мы уже говорим совершенно о другом. Но его темы не были разбросаны, как предметы на полках в магазинчиках товаров первой необходимости, где обычно все свалено вперемешку, и даже если необходимость действительно первая и важная, то нужный товар найти все равно тебе не суждено. Нет же, мысли Норина имели четкую последовательность, логическую цепочку, и перетекали из одной в другую. Дело было в моем собственном мышлении, которое оказалось недостаточно эластичным для мыслей Норина. Возможно, я просто привыкла развивать тему до размеров исчерпывающей беседы. Норин же верил, что если вещь исчерпывает свой интерес, то не стоит уделять ей большего внимания. Еще одной причиной, почему мне было сложно выдержать темп его мыслительного извержения, являлся мой интеллект. Говорить предельно честно, Норин был слишком умным для меня, и все время мне приходилось задумываться, а не просто слушать. В какой-то момент это может быть очень выматывающим. Трудно вспомнить, о чем именно он распространялся, но все, о чем он говорил, каким-то образом касалось того, о чем говорила на крыше чуть раньше сама я. Он согласился, что мы зависим от обстоятельств, и что явление само по себе не должно меняться, оно есть изначальное. Но добавил, что несмотря на это он считает, что это явление не может существовать само по себе. Это просто как сгусток энергии, бесформенный и ничем не отличающийся от других явлений. Вещь начинает по-настоящему существовать, когда оказывается среди чего-то. Нельзя просто быть, всегда нужно быть среди. Потому что только в рефлекторной взаимосвязи с окружающим миром вещь приобретает значение. То, что эти значения разные – это другое дело. Как кусок ткани, который может стать палантином, а палантин – писком моды, а сама мода – произведением искусства и так далее. Только я хотела добавить свой пример, не успела я открыть рта, как Норин уже говорил про мир иллюзий. Если бы никто не заметил валяющийся кусок ткани, он бы перестал существовать для мира. Никто бы не заметил его существования, и ткань бы переродилась во что-то другое: сгнила, испортилась или смешалась с мусором. Стала бы в результате иллюзией. А сколько их приходит в этот мир и уходит! И если подумать, то все вокруг является в какой-то мере иллюзией. Все вещи, окружающие нас, – временное явление. Их нельзя сохранить навечно, их нельзя забрать с собой после смерти. Все явления – это одна и та же масса, меняющая свою форму и предназначение, но на самом деле ничего не существует в полной мере. Здесь я уже не находила, что ответить, и просто пыталась удержать главную мысль. Которая не замедлила смениться новым потоком тем. И так продолжалось все время, пока мы пили кофе. Где-то посреди своего очередного размышления вслух Норин неожиданно спросил, не голодна ли я.
– Да не очень, спасибо.
– Опять спасибо? – он посмотрел на меня, чуть улыбнувшись. Я лишь усмехнулась:
– Хочешь отучить меня от манер?
– От бездумных правил. А я проголодался.
Норин заказал себе сэндвич с салатом, а я – еще один кофе. Пока мы ждали заказ, он придвинулся и положил руки на стол:
– Как тебе все это?
Я выдержала короткую паузу, чтобы найти нужные слова.
– Я в восторге.
– Я знал, что я тебе понравлюсь.
– Вот это самомнение! Я вообще-то о театре говорила и о своем кофе! – я шутливо разыграла возмущение.