Шедевр
Шрифт:
– Я не могу тебе ответить на этот вопрос. Я себя так хорошо не знаю. Поджаренный хлеб с сыром и помидорами и печеный аспарагус. Расскажи про школу.
Мы снова сели на пол.
– Боже, школа. Мое отношение приближается к тому, что я буду вздрагивать от неприязни каждый раз при ее упоминании.
– Это серьезно.
Я быстро взглянула на Норина, чтобы понять, пошутил ли он. Но его лицо на самом деле было крайне серьезным и сосредоточенным. Я взяла хлеб с тарелки и сунула в рот довольно большой кусок.
– Это правда. Наш колледж – как миниатюрная копия высшего общества. Из нас лепят, как из глины непонятно что, вернее, им-то понятно, это мне непонятно. И при этом маскируют все так, что не придраться.
– Маскируют? – переспросил Норин, жуя аспарагус, как ленно жуют соломинку в поле в один из жарких дней летнего зноя.
– Ну да. Утверждают, что дискриминации нет, а сами втолковывают нам, что маори – это дикое племя плебеев, и что Англия – единственная держава культуры и… не знаю, высоких традиций. Или говорят, что все на равных, но при этом все время как-то дают понять, что мы принадлежим тому обществу, которое является движущей силой, авторитетом, и что мы будем в будущем определять развитие страны, что к нам будут прислушиваться, ведь мы – Боже, самые сливки! – я немного разошлась, и когда помидор упал с хлеба обратно в тарелку, когда я сотрясала рукою воздух, я снова подобрала его и, сунув рот, немного сбавила тон. – Нам даже вбивают в голову, что Томас Гарди и Бернард Шоу – это красиво, а Гуддини, который четыре года назад расковал себя в воде из цепей – это шулер. Почему за нас должны решать, что есть искусство, а что – ширпотреб?
Норин, похоже, забыл про свой аспарагус, и у меня в голове помимо моих воинственных возмущений промелькнула еще и пугливая мысль, что из-за меня он может вновь забыть поесть, но я так разошлась, что остановиться не смогла. Я отложила вилку на поднос и села на колени:
– Сказать тебе, что на самом деле происходит в стенах нашей школы? Николь там училась, она может все подтвердить. В старших выпускных классах начинается негласное соревнование, вроде как погоня за популярностью. Все подсчитывают рейтинги, все начинают выбирать, с кем общаться, а кого сторониться, кого-то преподаватели подталкивают к пьедесталам, а сами ученицы будто по инстинкту сбиваются в группы по критерию, Господи, популярности. Или влияния родителей. Или… А знаешь, что произошло на прошлой неделе? На уроке миссис Линн, ну, то есть по истории. Я что-то там возразила по поводу дискриминации, но мне даже не дали наказания, потому что решили, что я поддерживаю классовое разделение! Или, может, из-за моих родителей, потому что папа все время выделяет какие-то средства колледжу. Не знаю, не в этом дело. Суть в том, Норин, что мне все это не надо. Но так несправедливо, что я не могу ничего выбрать. Зачем я родилась именно в этом высокомерном обществе? Ведь я этого никогда не просила и не хотела! Я еще даже в него толком не влилась, а уже все это ненавижу! Почему я должна всем этим заниматься? Быть сливками общества, влиятельной стороной, авторитетом, который при этом не думает ни о чем, кроме своего состояния! Я не против благ цивилизации, вовсе нет, здорово, что теперь есть автомобили и свет, и радио BBC, но ведь не у всех это есть, не все могут себе это позволить. А почему я должна быть до визга счастливой от всего этого? Я не понимаю, почему я в этом обществе родилась! Наверное, мне здесь не место.
Я нахмурилась и мысленно повторила последние слова. Я так и не поняла, что есть мое место. Странно, что неожиданно я почувствовала себя очень уставшей и даже потерла переносицу, чтобы немного сбавить давление в глазницах. Когда мысли затихли, подобно словесному извержению, я ощутила непривычную тишину и посмотрела на Норина. Он лег на подушки и продолжал жевать аспарагус, смотря в неопределенную точку на потолке. Похоже, он о чем-то думал. Я открыла рот, чтобы сказать что-то еще, но поняла, что все, что было в моей голове, я высказала, и мне хотелось, чтобы Норин как-то на это отреагировал. Не найдя, что еще добавить, я закрыла рот и отвела взгляд в неловком молчании. Неожиданно Норин произнес:
– Я хочу перекрасить потолок, но не знаю, в какой цвет.
Я непонимающе посмотрела сначала на Норина, потом на его потолок, потом снова на Норина. Такая быстрая смена темы меня крайне обескуражила, если вообще не задела. Но все же я не стала выдавать обиды.
– А что, белый тебе не нравится?
– Конечно, нет. Я тебе отдам вот эту половину, – он ткнул пальцем в потолок от окна до середины. – Ее будешь красить ты.
– Я? Почему я?
– Не любишь красить потолки?
– Откуда ж я знаю, я ведь никогда не красила!
– Боишься испачкаться или все испортить?
– Ничего я не боюсь! Просто, почему я должна красить потолок?
– А ты спрашиваешь, потому что не знаешь, или…
– Да ты и сам не знаешь!
– Я знаю. Или потому, что тебе нужно оправдание, что красить все равно придется?
– Не знаю. Может быть. Назови мне хотя бы одну причину, почему я должна это делать, и я буду красить, вот увидишь! Я этого не боюсь.
– Кажется, ты сама ответила.
– На что?
– Дай тебе причину, и ты успокоишься. Ты ищешь оправдания, что принадлежишь светскому обществу по умолчанию. И вроде ты замечаешь те миллионы новозеландцев, лишенных твоих привилегий, и тебе вроде как стыдно, что они не видят и половины того, что для тебя считается нормой, привычными вещами, но тебе хочется, чтобы кто-то утихомирил твою совесть. Лоиз, тебе кажется, что твой вопрос: «Почему ты принадлежишь именно этому обществу?», но ведь на самом деле не на этот вопрос ты искала ответ. Не это причина твоих доскональных поисков. Мы не всегда то, где рождаемся. И то, что ты родилась в состоятельной семье, не определяет всю твою дальнейшую жизнь. Титулы сейчас покупаются. Правда в редких случаях, бывает, и честно зарабатываются. А бывает и наоборот: падения с высот. Гоген вот отказался от карьеры брокера, чтобы писать картины на Таити. И богатые могут выбрать путь аскета. Все дело выбора. Но я к тому, что вопрос: почему ты родилась в высшем обществе, и как это несправедливо, – немного неправильно поставлен. Тебе нужно, чтобы кто-то оправдал твой эгоизм. Признайся, тебе хочется быть там, где ты есть. Может тебе не хочется, чтобы остальные были по другую сторону, но свое место ты менять не хочешь. Просто ищешь оправдания, – он приподнялся на локте и с легким испугом посмотрел мне в глаза. – Подожди, ничего не говори сейчас. Это похоже на обличение через цветок радиолы. Если ты хоть словом возразишь, ты возненавидишь меня, потому что я обличаю тебя. Перестанешь со мной встречаться, а ты знаешь ту очевидную вещь, и я сейчас не про свое рисование говорю. Обдумай сначала мои слова, потом скажешь, согласна ты с этим или нет. Тогда мы снова поговорим.
Я сидела на корточках, в шоке и ужасе открыв рот. Первое возмущение, нахлынувшее на меня, уже немного спало, но какое-то упрямство мешало пропустить его слова сквозь сознание. Эмоции бурлили, как молоко на огне, но постепенно я стала чувствовать уколы самолюбия, потому что понимала: он прав, и я на самом деле все это знала и без него. За что я была благодарна Норину, это за то, что он давал мне возможность все обдумать, осмыслить и оспорить, если нужно. Он никогда не навязывал свое мнение, и уж точно никогда не пускался в упорную полемику, когда каждый собеседник просто упрямо отстаивает свою точку зрения, не важно, верит ли он в нее на самом деле. И еще я чувствовала благодарность за то, что он вовремя меня остановил, пока я не возразила, движимая гордостью, и не разрушила наши отношения глупым спором.
Норин меня не торопил ни с каким решением. Он вернулся к своему завтраку, ставшим его обедом, и увлеченно ел поджаренный хлеб. Я с большим усердием подавила свое самолюбие и придвинулась ближе к подносу. Мы просто ели и некоторое время молчали, пока я сама не вернулась к разговору.
– Но ты ведь знаешь, – я проглотила очередной кусок, чтобы не говорить с набитым ртом, – ты сказал, что знаешь причину, почему я… ну…
Он с улыбкой покачал головой:
– Я знаю, почему ты должна потолок мой красить, а не почему ты принадлежишь своему обществу.
– Хм, и почему?
Он мельком взглянул вверх:
– Потому что моя комната и есть весь я. А раз уж ты стала частичкой моей жизни, то должна перенестись и в эту комнату. Стены уже все исписаны, ходить «по твоей частичке» я бы не хотел, потому и выделил тебе самое высокое в этой комнате – потолок.
– Разумно, – тихо ответила я больше самой себе, уже предвкушая, что нас ждет после обеда. До самого последнего момента я верила, что он просто шутит. И только когда он действительно стал перетаскивать все вещи из комнаты в коридор, я осознала, насколько это правда, хотя и постаралась не смутиться и не выдать беспокойства. Я ведь обещала, что не буду бояться, дайте мне только причину, а причина была веской, отрицать не приходилось.
Я помогла ему перетаскать все подушки, а он перенес стол со всеми своими чертежами и набросками и мольберт, и мы застелили пол газетой «Новозеландский Вестник». Норин попросил меня подождать немного, пока он принесет все банки с краской, и уже вскоре он протянул мне свою рубашку:
– Чтобы платье не испачкать, – пояснил он на мой вопросительный взгляд. Пожалуй, только после этих слов я осознала, насколько все серьезно. Я держала малярную кисть впервые в жизни. Я даже не знала, как вообще нужно ее толком держать. Она все время норовила выскользнуть из моих рук, потому что была слишком широкой для моей ладони.
– Я могу рисовать все, что захочу? – уточнила я перед началом работы.
– Все, что приходит в голову, – он склонил голову и сбоку подбадривающе взглянул в мои глаза, – здесь нет цензуры, потолок, кроме меня, никто не увидит, а самое главное, об этом, кроме нас, никто не знает. За работу.
Насколько это меня подбодрило, я сказать не могу, но я еще минут десять ходила из угла в угол, пытаясь понять, что именно приходит мне в голову. Она как назло казалась пустой. В ожидании вдохновения истинного художника или обычной решимости маляра я уставилась взглядом в окно с рисунком корабля, и, как оно бывает, на меня снизошло откровение, и буквально сразу же я придвинула стремянку к окну и, засучив рукава рубашки и поправляя ее подол, босиком взобралась на предпоследнюю ступеньку с кистью и банкой желтой краски в руке, изредка спускаясь, чтобы взять то полотенце, то кисть пошире. В отражении окна я заметила, что Норин бросил свою работу, заинтригованный моим неожиданным решением, и просто наблюдал за мной, не замечая, что с его кисти капает краска. А я в то время пыталась изобразить солнце, что сделать было крайне сложно, учитывая размеры моего огромного светила, которые окинуть единым взглядом не так просто. Оттого форма солнца была даже не овальной, а будто состоящей из нескольких кругов, и мне несколько раз приходилось слезать со стремянки, чтобы проверить правильность окружности, и снова взбираться и исправлять кривизну моего солнца, расположенного над самым галеоном. Задумка была простая: пусть считается, что свет на самом деле исходит не от окна, а от моего солнца. А дальше будет небо странных цветов, включающих в себя оттенки и розоватого рассвета, и золотого заката, и синего солнцестояния, и даже серой хмурости дождливой погоды. А Норин изображал, я даже не берусь сказать что, но судя по цветам – радугу, которая по форме напоминала просто или жидкую смесь или отражение радуги в бурлящей воде. Почти два с половиной часа бедный потолок претерпевал издевательство нашим воображением, но в конце все же утихомирился, как и мы с Норином. Мы пытались отдышаться, сидя на полу и запрокинув головы, рассматривая результат. Мне нравилось, что у нас получилось. Будто прочитав мои мысли, Норин довольно произнес: