Штрафной батальон
Шрифт:
— С прибытьицем, кореша! Откель этапчик приплыл? — развязно осведомился передний, с угреватым лицом и двумя выбитыми верхними зубами.
Распахнув полушубок так, чтобы стало видно обнаженную исколотую грудь, навстречу выдвинулся Карзубый.
— Саратовские мы, керя! — картинно подбоченясь и смещая почему-то ударение в слове «саратовские» со второго на третий слог, горделиво возвестил он. — Еще вопросики будут?
— Гожо! Кажись, о вас ксива была…
Карзубый и угреватый обменялись значительными приценивающимися взглядами, точно обнюхались, как это делают по весне две дворняги, случайно встретившиеся на дороге. И, по всему, остались вполне довольны друг другом, потому что угреватый обернулся и взмахом руки позвал своих дружков, показав, что можно подходить, здесь те, кого они ждут. Вскоре между сторонами завязался оживленный заинтересованный обмен полезной информацией.
— А как здесь нащёт того, чтобы похавать? — некстати поинтересовался Боря Рыжий, когда возбуждение несколько поулеглось.
Угреватый насупился, смерил его брезгливым, притворно-недоумевающим взглядом:
— Ты че, паря, с катушек вертанулся, не знаешь? Специально для тебя седня на кухне индийского слона заварили. С хоботом и в галошах. Потому как перед тем он гриппом приболел…
— Слона, правда, повара сами сожрали, а тебе, огонек, рваную галошу оставили! — подхватил смешливый вертлявый солдатик с непрестанно меняющимся выражением лица, в распахнутой шинели и с медным кольцом на руке.
— А еще крем-брюлю комбат для вас приготовил, что супом ритатуй зовется. Это когда в котле по краям вода, а в середине две пшенины гоняются друг за другом с дубиной! — откровенно потешаясь, пояснил третий — молоденький ершистый парнишка, похожий на Туманова.
— Покурить у кого не найдется, ребяты? — робко попросил Покровский, немолодой, невероятно исхудавший солдат, наглухо заросший жесткой неопрятной щетиной. Он, наверно, потому и был такой худой, что постоянно обменивал скудный паек на курево. Табаку ему никогда не хватало.
Неуклюжая просьба Покровского подлила масла в огонь. Вместо махорки ему достается едкая реплика:
— Давай, батя, закурим! Но тока сначала твой, а потом каждый свой!..
— Не смеши, пахан. Кто ж так слабо просит? — наставительно укорил угреватый. — По-нашенски-то надо не так: дескать, не найдется ли у кого случаем бумажки, вашего табачку закурить, а то наши спички дома на пиянине остались…
Негромкий предупреждающий свист, донесшийся от колодца, вмиг оборвал смех, заставил потешавшуюся компанию настороженно прислушаться.
— Карефаны-ы! Ша-а! Комбат идет! Балтус!
Предупреждение это произвело магическое действие.
После краткого панического замешательства зубоскалы, пригнувшись, зайцами сыпанули прочь, с поразительным проворством расхватали брошенные ломы и лопаты, остервенело набросились на работу.
Испытав внутренний трепет, невольно подтянулись и образовали строй прибывшие на пополнение штрафники. Замерев, с тревожным ожиданием наблюдали за показавшимся молодцевато шагавшим командиром. Что же это за чудище такое, одно упоминание которого способно парализовывать людей страхом?
Грозным комбатом оказался невысокий сухощавый майор в ладно пригнанной офицерской шинели, новенькой фуражке с зеленым верхом и хромовых, до блеска начищенных сапогах. Уже по тому, как он шел, четко, выверенно, слегка пружиня стать, как был неотразимо, безукоризненно подтянут, собран и совершенно при этом естествен, непринужден, нисколько не заботясь и не прибегая к усилиям, чтобы сохранять эту внутренне присущую ему простоту и легкость, — уже в одном только этом чудилось немало разительного и обещающего. Показным лоском, выхоленностью Павла смутить было трудно: затрудняясь порой постичь причинно-следственные связи, он тем не менее обладал тонким чутьем на всякого рода искусственность и двоедушие.
Комбату он поверил. Поверил сразу и бесповоротно, уяснив как-то подспудно и вдруг, что его вылощенность — не фиглярская показуха, а определенный стиль жизни, где оселком является строгая обязательность и основательность, причем именно тот стиль и те достоинства, которые наиболее почитались самим Павлом и которых ему, к вящему сожалению, недоставало.
Остановившись в нескольких шагах перед строем, майор жестко прищурился, заложил руки за спину. Поодаль за спиной переводил дух раскрасневшийся от быстрой ходьбы, едва поспевавший за ним начальник конвоя, придерживавший обеими руками толстую брезентовую сумку с личными делами штрафников.
Все напряженно ждали, когда заговорит и что скажет комбат, но он молчал, холодно переводя взгляд с одного лица на другое. И от этого сурового молчания многим становилось не по себе. Майор, казалось, просвечивал каждого насквозь, безжалостно проникал в самые потаенные уголки душ, бесстрастно доставая и перебирая все, что там было запрятано заповедного и неприкосновенного.
Непостижимо, но, встретившись с его непреклонно-волевым, проницательным взглядом, Павел внезапно испытал такое, ставшее уже понемногу притупляться, мучительное чувство стыда и унижения, которое впервые пережил на тюремном дворе, когда, забывшись, вдруг услышал за спиной злой осадистый оклик: «Не верти головой, сволочь!» — и вслед за тем получил раздраженный тычок стволом под ребра. Тогда враждебный выпад конвоира буквально низверг и подавил его. С трудом соотнося свое «я» с кошмаром случившегося, он до того момента все же не представлял себя в такой степени падшим и отверженным, какая открылась ему в недружелюбном акте солдата-охранника. Трагедия хоть и произошла и была реальностью, но в сознании еще не утвердилась, не успела. Не было на нем и жалких рубищ уголовника, которые придадут ей законченные формы и размеры, их еще только предстояло надеть.
А пока, применяясь к ним умозрительно, он видел себя таким, каким предстояло стать, с какой-то чужой отстраненностью силясь признать и сопротивляясь допустить, точно ли это он, точно ли это дано ему. И сам поэтому существовал как бы в двух измерениях — старом и новом. Но больше в старом, в своем безупречном прошлом, продолжая пользоваться прежними мерками и считая себя хоть и тяжко виновным, но человеком.
В действительности, оказывается, его представления нуждались в поправках. Для конвоировавшего его солдата, как и для всех, с кем разделила его незримая черта, двух измерений не существовало, было лишь одно — настоящее. И в этом настоящем ему соответствовало лишь одно обозначение — «Сволочь!», мерзкое, презренное существо.
И вот то казнящее ощущение всплыло вновь, причинило боль. Все в Павле топорщилось, протестовало против того жуткого, несправедливого положения, в котором очутился он, в прошлом боевой командир и коммунист, против того незримо существовавшего знака равенства, который ставил его на одну доску с подонками общества. Но…
Закончив своеобразный смотр прибывшего пополнения, майор едва уловимо, загадочно усмехнулся и, так и не произнеся ни единого слова, удалился, знаком приказав начальнику конвоя приступать к приему-передаче штрафников. Странное поведение комбата вызвало между тем различные толки и предположения. Единодушными были лишь уголовники. Старый волк Маня Клоп сразу вздыбил шерсть и сделал стойку.
— Энкавэдэшник, падла! — просипел он. — Как рентгеном жгет, гад. Видал я таких — знаю…
— Через шкуру сверлит, начальничек! Как удав на лягушек, смотрел, — согласился Тихарь, с ожесточением сплевывая под ноги.
— У этой суки на восемь-восемь не проедешь. Будь спок — ухайдачит за милую душу. Зверюга! — мрачно подтвердил и Карзубый, нервно передергивая плечами.
— Что, кери, не нравится? Жареным запахло? — ехидно пособолезновал Шведов. — Думали, командиром штрафбата вам воспитателя из института благородных девиц назначат? А тут, как говорится, в самый цвет угадано. Такой вам, тюремной… сволочи, спуску не даст, как наведет шмон — живо дурью маяться перестанете.