Штрафной батальон
Шрифт:
— Шмон наводить пора и без комбата, — подал голос Павел. — Чтобы прочистить мозги и пообломать кое-кому рога, многого вовсе не требуется! — закончил он с той значительностью в голосе, которая одновременно определяет и серьезность намерений, и объект направленности.
Маня Клоп метнул в него злобный, полный бешеной ненависти взгляд, хищно ощерил беззубый, в черных цинготных провалах рот, предупредил хрипло:
— Что-то очень ты разговорчивым становишься, вояка! Мне это не нравится. Смотри, как бы раньше времени до дубового бушлата не договорился. Запросто схлопотать можешь…
— Дубовым бушлатом ты лучше Борю Рыжего постращай или Казакина. Меня не надо — пустой номер. Это во-первых. А во-вторых, советую учитывать: мы больше не в камере, а в армии. Здесь ваши шутки не пройдут. Туго соображаешь — растолкуем, не хочешь понимать добром — заставим худом!..
Появились расторопный черноусый старшина-сверхсрочник и двое сержантов, очевидно писари. Сержанты направились к начальнику конвоя, а старшина приблизился к шеренге штрафников, задорно, по-свойски подмигнул:
— Значит, восемьдесят три гаврика, у всех от пяти до десяти лет сроку, и у всех ни за что. По ошибке в штрафной направлены! Так, что ли, орелики?!
— А и ты умный какой! — немедленно раздался в ответ грубый уязвляющий голос Салова. — Може, завидуешь, взаймы попросить хочешь? Може, надоело тебе тут с бабами воевать да морду отъедать? Так ты попроси, я тебе свой срок отдам, все восемь не пожалею. У кого хошь попроси — каждый не… откажет. Мы не жадные…
Старшина, точно поперхнувшись, проглотил наигранно-благодушную улыбочку и сразу проникся начальственной строгостью. Выделив взглядом цыгана, недобро сощурился на него, беря на заметку, но от препирательств воздержался. Показав своим видом, что при случае Салову это зачтется, отошел в сторонку и, пока сержанты проводили сверку документов и перекличку, безучастно наблюдал за ними издали. Через полчаса, когда процедура приема была закончена и штрафники поступили под его начало, повел их в глубь территории, в солдатскую баню.
Оказавшись за полосатым журавлем шлагбаума, Шведов, «сделав ручкой» дежурному лейтенанту, дурашливо пропел:
Цыганский табор покидаю,
Довольно мне в разгулье жить.
Что в новой жизни ждет меня, не знаю.
О прожитом зачем тужить!
Махтуров не выдержал, вспылил:
— Послушай, Шведов, уймись! По-человечески прошу. Вот уже где твое паясничанье! — Николай выразительно приставил большой палец к горлу. — И что за человек такой невозможный: мелет и мелет что ни попадя. Как только язык не устает!..
— А ты легче, Коля, легче! Не так близко к сердцу. И сладкого чтоб понемножку, и горького не до слез…
В просторном предбаннике, рассчитанном на сотню человек, предстояло сначала выстоять очередь к парикмахеру, расположившемуся со своим стулом посреди помещения, затем сдать свою одежду в дезкамеру, также по очереди получить в ковшичек жидкого мыла, раздобыть шайку и только после этого помыться. Не один раз перекурить успеешь, пока до моечного отделения доберешься.
Махтуров и Колычев оказались в середине стихийно возникшего неорганизованного потока людей, принужденных к маетному, терпеливому ожиданию. Подвигаясь неспешным чередом вперед, Павел засмотрелся на то, как бесследно исчезают в бездонной пасти «вошебойки» нанизанные на железные кольца вороха отслужившей одежды, и, спохватившись, поймал себя на неслышно отслоившейся мысли о том, что жизнь иногда неисповедимо возвращает человека к тому, что казалось ему навсегда пройденным и безнадежно канувшим. До мельчайших подробностей представился в памяти его зоревой день, день зачисления в военное училище. Явственно ощутилось то сладкое, поднывающее волнение и почти священный трепет, с которыми он переступал порог солдатского предбанника и которые не покидали его вплоть до самого счастливейшего из мгновений, когда, скинув с себя штатское, он облачился во все курсантское.
Совершив пробег длиной в семь лет, круг замкнулся: снова предбанник, снова предстоит начинать все сначала, с той лишь разницей, что за плечами хоть и тягостный, но солидный опыт прошлого. Ну что ж, если не дано иного, он готов попробовать вновь.
Дальнейший ход рассуждений Павла был прерван рванувшимся под потолок истошным воплем грузного мужиковатого солдата-дезинфектора:
— Ворюги проклятые! Нелюди! Отдайте хлеб с салом, сволочуги, или поприбиваю всех на месте! — Красный, распаренный теплом камеры, ошалело вращая белками глаз, он, выскочив из кладовой, неистовствуя, вломился в гущу штрафников, свирепо расшвыривая всех, кто попадался под руку.
Расступившись, штрафники, кто с опасливым недоумением, кто равнодушно, а кто со злорадным любопытством, наблюдали за мечущимся в шальном, угарном исступлении дезинфектором, ждали развязки.
— Убью скотину! — ревел тот, набрасываясь на ухмылявшегося хлипкого Семерика и тиская его квадратными лапищами с такой яростью, что у того от боли перекривило лицо.
— Отцепись, гад! Ты че, с дурдома, что ль, или отроду чеканутый? — извиваясь в грубых безжалостных руках разъяренного солдата, шипел Семерик. — Я те че, ты меня видел? Я у тебя в будке был? У меня где твой хлеб? Куда я его дену?
Защищаясь, Семерик отчаянно взывал принять во внимание свою совершенную наготу — невозможно-де ему, голому, утаить ворованное. Но очевидность его доводов с трудом доходила до ослепленного вспышкой гнева дезинфектора. Наконец, что-то замедленно сообразив, он сразу обмяк, став вялым и безразличным. Оттолкнув Семерика, обреченно передохнул и грузно, сгорбившись, прошагал к своей двери в камеру. Загляни он в тот момент случайно в моечное отделение, то увидел бы, как, затравленно торопясь, ломают руками горбушку хлеба и по-звериному рвут зубами застарелый кусок сала, пустив его по кругу, Маня Клоп, Тихарь, Гайер и Башкан.
Не успело улечься волнение от одного ЧП, как случилось новое.
— Где же табак-то?
Закончив стрижку, парикмахер, сутулый, подточенный нездоровьем солдат, обшарил все свои карманы, но кисета с махоркой не обнаружил. Растерянно потоптавшись на месте, он еще нагнулся, поискал рукой под стулом, но тщетно. Лицо его, сохранявшее до того усталое, но спокойное выражение, стало беспомощным, по-детски обиженным.
— Ребята, ну что вы, в самом деле? Ну хоть на одну закрутку оставьте, товарищи! — заискивающе упрашивает он штрафников, но в следующий момент, осознав несбыточность своих надежд, разражается визгливой матерной бранью.
Немного успокоившись, вновь делает слезную попытку:
— Ну, ребята, не ироды же вы в самом деле? Люди ведь. Отдайте хоть кису. На кой ляд она вам, пустая-то? А мне память. Дочка его вышивала, когда повестку из военкомата принесли. Аннушка. На что он вам нужен?..
— Ты, батя, если потерял память своей Дуньки, то высылай ей срочную ксиву, пусть она тебе новую сотворит. А на честных людей нахалку не шей. Нехорошо.
Нахально выставляясь, Яффа под одобрительные смешки своих прихлебателей свертывал толстенную, «семейную», козью ножку.
— Отдайте, ребята!..
Стало невыносимо больно и стыдно за обворованного и унижавшегося перед кучкой уголовников человека, за всех, кто был свидетелем этой постыдной сцены и тоже праздновал труса. Сдерживая закипавшую злость, Павел приблизился к Махтурову.
— Сколько можно терпеть, Коля? Не пора ли всю эту сволочь в чувство приводить? Давай врежем по разу между глаз — живо черное от белого отличать научатся!
Махтуров, пригнув голову, насупился:
— Врезать — не проблема. А доказательства у нас есть?