Слоновья память
Шрифт:
— Гамбургер и свиную ножку, — перевел друг для бармена, едва не взрывающегося от нетерпения. Еще минута, подумал врач, и он треснет, как стена во время землетрясения, и обломки с грохотом рухнут на пол.
— Обморок старинного здания, — сказал он вслух, — обморок здания — лауреата премии виконта ди Валмора в области архитектуры, пораженного проказой и древоточцем.
Дама с мороженым бросила на него косой взгляд бродячей собаки, видимо встревоженная возможной угрозой ее праву исследовать на собственной шкуре съедобный мусор: первым делом — взбитые сливки, а метафизика — уж потом, подумал психиатр.
— Так что? — спросил друг.
— Что что? — переспросил врач.
— Ты все треплешь языком, а я пока не услышал ни слова, — сказал друг. — Бормочешь, как последняя ханжа в церкви.
— Я тут вообразил, что писать — это почти то же, что реанимировать словарь Морайша [54] , грамматику для четвертого класса и прочие залежи мертвых слов, и я то полон кислорода, то пуст и преисполнен сомнений.
Напротив них косоглазая девица, этакий сексуально озабоченный воробышек, что-то шептала, хихикая, на ухо сорокалетнему мужчине, согнувшемуся в три погибели, чтобы расслышать ее чириканье. Психиатр готов был чуть ли не биться об заклад, что это бывший падре, судя по округлости его жестов и по вялому изгибу толстых губ, между которыми он с четким ритмом метронома совал кусочки хлеба, в промежутках пережевывая их медленно и слегка брезгливо, как верблюд. С его тяжелых век стекали медленные и тусклые взгляды в сторону косоглазой, и она в восторге покусывала ему гнилыми зубами ухо, как жирафа, тянущаяся толстым языком поверх ограды к листьям эвкалипта.
54
Знаменитый толковый словарь XVIII в.
Второй официант, вылитый Харпо Маркс [55] , подтолкнул к ним, поставив на бумажные скатерти, ломтики жареной свинины и гамбургер. Занеся вилку, медик почувствовал себя теленком, силком влекомым к кормушке, которую он делит с другими телятами, стонущими под игом служебного рабства, не оставляющего времени ни радости, ни надежде. Работа, поездка по воскресеньям в автомобиле в пределах обязательного треугольника дом — Синтра — Кашкайш, снова работа, снова поездка, и так без конца, пока внезапно из-за угла наперерез не вылетит инфаркт и, завершая порочный круг, катафалк не подбросит нас до конечной остановки «Кладбище Празереш». Скорее, скорее бы, молил он всем существом бога своего детства, бородатого буку, закадычного друга тетушек, работодателя хромого ризничего из Нелаш, любителя голубей, хозяина ящиков для пожертвований и начальника святых Экспедитов [56] из боковых алтарей, к которым, судя по всему, он относился как к осточертевшим любовникам. Поскольку никто врачу не ответил, он съел единственный красовавшийся на гамбургере гриб, похожий на пожелтевший, давно не чищенный зуб. По молчанию друга было понятно, что тот, как обычно терпеливый, словно дерево, дожидается объяснений по поводу утреннего звонка.
55
Адольф Артур Маркс, более известный как Харпо Маркс (1888–1964) — американский актер, комик, участник комедийной труппы Братья Маркс.
56
Два католических святых-тезки, оба мученики, дни поминовения которых — 18 и 19 апреля.
— Я дошел до ручки, — сказал врач, все еще с грибом во рту, вспоминая, как в детстве на уроках катехизиса ему объясняли, что говорить, не проглотив облатки, — великий грех. — До самой ручки. Если не сказать до ножки.
Сидящий рядом с косоглазой девицей старец в ожидании обеда читал «Ридерс Дайджест» с заголовками типа «Я — тестикул Иоанна». Подумал бы лучше, что ей толку от его шестидесятилетних тестикул.
— Я дошел до ручки, — продолжал психиатр, — и не уверен, что выберусь. Не уверен даже, что есть выход, понимаешь? Я, бывало, слушал пациентов и удивлялся: ну как вот этот или вот эта умудрились провалиться в колодец, откуда у меня руки коротки их достать? Или — помнишь — нам в студенческие годы показывали раковых больных, которых на этом свете удерживает одна тонкая пуповина морфия. Я им от души сочувствовал, брал лекарства и слова с полки собственного страха, но чтобы стать одним из них — ну уж нет, потому что у меня, черт побери, были силы. У меня были силы: была жена, были дочери, были планы стать писателем, конкретные вещи, которые держат. Чуть возьмет тоска, знаешь, как это бывает по вечерам, идешь в комнату к малышкам, пробираешься среди разбросанного детского барахла, смотришь на их спящие мордочки и успокаиваешься: мне было на что опереться, я ощущал опору, я был защищен. Как вдруг жизнь, сука, вывернулась наизнанку, и вот я валяюсь, как таракан, на спине, дрыгаю лапками, а опоры нет. Мы, видишь ли — я о себе и о ней, — мы очень друг друга любили, да и сейчас любим, но вся гадость в том, что я не могу перевернуться на брюхо, встать на ноги, позвонить ей, сказать: давай бороться, потому что, похоже, разучился бороться, руки опускаются, голос осип, шея голову не держит. Но, мать твою, я только того и хочу, на что не способен. Похоже, мы потому проиграли, что оба не умели прощать, не смогли смириться с тем, что не во всем согласны, и все равно, сколько мы друг друга ни раним, сколько ни получаем друг от друга тычков, наша любовь (да, вот так и надо говорить: наша любовь) не сдается и крепнет, и ни один порыв ветра не смог до сих пор ее загасить. Я как будто только и в состоянии любить ее издалека, и при этом так мечтаю, черт меня дери, любить ее лицом к лицу, любить врукопашную, как было у нас с самого начала, с тех пор как познакомились. Подарить ей то, чего до сих пор не смог дать, но что есть во мне, возможно, уснувшее, застывшее, оно во мне дышит, как ждущее своего часа зерно. То, что я хотел дать ей с самого начала и хочу до сих пор, нежность, понимаешь? Нежность без эгоизма, повседневность без рутины, полное растворение в «мы», простое и теплое, как птенец в руке, как маленький дрожащий звереныш, наш.
Он замолчал: перехватило горло. А тем временем господин с «Дайджестом», предварительно загнув уголок страницы, наклонил пакетик с сахарным песком, осторожными щелчками помогая содержимому высыпаться в желтушный настой лимонной корки. Тучная дама прикончила мороженое и теперь слегка клевала носом, как сытый удав. Трое близоруких подростков что-то обсуждали, склонившись над бифштексами и искоса поглядывая на одинокую блондинку, застывшую с поднятым ножом, как журавль, задравший ногу и в этот миг застигнутый мыслью о вечном.
— Ни ты ей не найдешь замены, ни она тебе, — сказал друг, отодвигая пустую тарелку тыльной стороной ладони, — никто так не подходит каждому из вас, как ты ей и она тебе, но ты наказываешь и наказываешь себя, как алкоголик, переполненный чувством вины, сидишь в своем дурацком Эшториле, пропал, тебя нигде не видно, ты испарился. Я все еще жду, когда мы закончим работу об Acting-Out [57] .
— У меня сейчас голова пустая, — сказал врач.
— Да ты весь пустой. Так почему бы тебе прямо сейчас не убиться об стену?
57
Психоаналитический термин, часто употребляемый без перевода, однако имеющий несколько синонимов на русском языке: отыгрывание [вовне]; отреагирование вовне; разрядка — психический механизм защиты, состоящий в бессознательном провоцировании развития тревожной для человека ситуации.
Психиатр вспомнил, что сказала ему жена незадолго до расставания. Они сидели на красном диване в гостиной под его любимой гравюрой Бартоломеу [58] , кот грелся, примостившись между ними, и тут она подняла на него свои большие и решительные карие глаза и заявила:
— Я не согласна, чтобы — со мною или без меня — ты сдался, потому что я верю в тебя, я сделала на тебя ставку.
Он вспомнил, как это пронзило его, какой болью отозвалось, как он прогнал кота, чтобы обнять стройное смуглое тело жены, повторяя в тоске и отчаянии ЛТВ, ЛТВ, ЛТВ: она была первой, кто полюбил его целиком, со всем гигантским грузом недостатков. И первой (и единственной), кто побуждал его писать, чего бы ему ни стоили эти, как каждый раз представлялось, бесцельные и мучительные попытки впихнуть стихотворение или рассказ в границы прямоугольного листа. А я, спросил он себя, что я-то для тебя сделал, в чем действительно тебе помог? В обмен на твою любовь — эгоизм, в обмен на заинтересованность — равнодушие, пораженчество в обмен на стойкость.
58
Бартоломеу Сид душ Сантуш (1931–2008) — португальский художник, проживший бoльшую часть жизни в Лондоне.
— Я кричащий караул засранец: я так обосрался, что ножки не держат. Все требую внимания от других, а сам другим — ни шиша. Лью крокодиловы слезы, которые меня самого не утешают, да, похоже, я только о себе и думаю.
— Попробуй для разнообразия побыть мужчиной, — сказал друг, ловя одного из братьев Маркс за рукав, чтобы заказать двойной кофе. — Попробуй побыть мужчиной хоть чуть-чуть. Может, это тебя удержит в вертикальном положении.
Врач опустил глаза и наткнулся взглядом на свой нетронутый гамбургер. От вида остывшего мяса, политого жирным соусом, его мучительно замутило, внезапный водоворот поднялся от внутренностей к горлу. Он сполз с табуретки, как с жесткого, неожиданно неустойчивого седла, мышцами живота сдерживая тошноту и подставив ладони к подбородку. Ему удалось добежать до уборной, и, согнувшись, он начал потоками изрыгать в ближайшую к двери раковину остатки вчерашнего ужина вместе с ошметками сегодняшнего завтрака, белесые скользкие отвратительные куски, сползавшие в отверстие слива. Когда он очухался настолько, что смог сполоснуть рот и руки, то увидел в зеркале, что друг стоит у него за спиной и смотрит на его осунувшееся и бледное лицо, все еще кривящееся от удушья и колик.
— Вот надо же, — сказал он отражению ангела-хранителя своей тоски, запечатленного, будто на изразцах, на фоне кафельной плитки, — вот надо ж, блядь, пизда с ушами, триппер ей в жопу, до чего хуево быть мужчиной, а?
Тень от туч, ночным колпаком накрывших будто вырезанный из картона силуэт тюрьмы, простиралась аж до середины парка, когда врач отправился на поиски своего автомобиля, оставленного, по обыкновению, неизвестно где под золотисто-зеленой сенью платанов, окружавших огромное, но отнюдь не внушительное пустое пространство, подступавшее к самой реке. Кучка цыган, сидя на корточках на тротуаре, вела громогласную дискуссию о праве собственности на дряхлые настенные часы с агонизирующим маятником, болтавшимся, как свисающая с каталки рука больного, издававшие время от времени еле слышное тик-так, подобное последнему вздоху умирающего. Еще не настал час, когда силуэты гомосексуалов в выжидательных позах заполняют промежутки между деревьями, и дорогие автомобили, в которых тихо угасают важные сеньоры подобно горько-сладким увядающим фиалкам, не принялись еще, как голодные коты, оглаживать их своими лоснящимися боками. Именно здесь произошла первая встреча психиатра с проституткой, мерявшей широкими хозяйскими шагами восемь метров известняка, величаво красуясь в фальшивых жемчугах и ужасающих кольцах со стекляшками; эта гигантская пекарша из Алжубарроты спасла его решительными ударами дамской сумочкой от зазывных улыбок двух сирен-трансвеститов, затянутых в красные шелка, но при этом обутых в здоровенные армейские башмаки, видимо, каптенармусов, восполнявших скудное денежное довольствие этаким маскарадом, чтобы властно увлечь его в комнату без окон, украшенную изображениями пьяных монахов и портретом Кэри Гранта в кружевной рамке на комоде. Разрываясь между вожделением и страхом, будущий врач наблюдал, стоя в одних носках и прижав к животу одежду, которую не знал, куда деть, за преображением этой дешевой Маты Хари в монстра с геркулесовыми сиськами, рвущего одним движением толстую телефонную книгу, из того самого цирка, который выгуливал каждое лето по пляжу шелудивых тигров и артистов в костюмах, усыпанных тусклыми блестками. Женщина улеглась меж простыней, как кусок ветчины между половинами булки, и он, совершенно обалдевший, осторожно приблизился и робко коснулся покрывала, как боязливый купальщик в позе продрогшей балерины пробует пальцами воду в бассейне. Потолок являл собой карту неведомых континентов, писанных сыростью по штукатурке. Нетерпеливый окрик: ну, до завтра управимся или как? — швырнул его на кровать с нездешней силой волшебного пенделя, и психиатр лишился девственности, нырнув целиком в огромный мохнатый тоннель и уткнувшись носом в подушку, усыпанную, как новогодняя елка клочьями ваты, шпильками, к которым прилипли жирные и плоские, словно лезвия, чешуйки перхоти. Два дня спустя, обнаружив в трусах капли жгучего стеарина, он обрел через уколы аптекаря уверенность в том, что любовь — опасная болезнь, которая лечится коробкой ампул и омовениями теплым раствором марганцовки в биде горничной, чтобы скрыть жар преступной страсти от вопрошающего взгляда матери.
Но нынче, невинной дневною порой, парк был населен только жизнерадостными, попугайски щебечущими что-то друг другу японцами, которым цыгане впаривали настенные часы не менее решительно, чем мамаша, лопатой запихивающая еду в глотку непослушным отпрыскам, и японцы разглядывали этот странный сундук, набитый минутами, снабженный маятником за стеклянной дверцей, напоминавшим сердце Христа, отштампованное на бумажных образках, со смесью удивления и ужаса, с которым смотрели бы на доисторического предка, лишь отдаленно смахивавшего на хромированные НЛО, посылавшие световые сигналы с их тонких запястий. Психиатр внезапно ощутил себя ископаемым рядом с этими существами, чьи узкие глаза щурились объективами фотоаппарата «Лейка», а на место желудков давным-давно были пересажены карбюраторы «Датсун», навсегда свободные от изжоги и от газов, норовивших вырваться наружу то ли вздохом, то ли отрыжкой: кто знает, несварение это или печаль, не раз думал доктор, когда грудь его теснил и подступал к горлу как бы шар, надутый из жвачки, но без жвачки, вырываясь изо рта с тихим свистом пролетающей кометы, и предпочитал думать, что разыгрался эзофагит, тогда как на самом деле это искала выхода его заблудившаяся тоска.
Машина оказалась зажатой между двумя громадными «универсалами», слонами цвета слоновой кости, этакими подпорками для книг на полке у двоюродной бабушки, вынужденными нехотя подпирать какую-то жалкую брошюрку. В ближайшие же дни куплю себе восьмиосный грузовик и тут же стану волевым до умопомрачения, решил врач, втискиваясь в свой маленький автомобильчик с бардачком, заваленным неиграющими кассетами и упаковками давно просроченных лекарств: он хранил это барахло, как другие хранят в ящике письменного стола склянку с камнями, извлеченными из собственного желчного пузыря, в трогательной надежде расставить в прошлом вешки теми предметами, которые поток жизни за ненужностью оставляет валяться на берегах, и время от времени перебирал коробочки с медикаментами, подобно арабу, ласкающему свои таинственные четки. «Я человек уже не молодой» [59] , — процитировал он вслух, как делал всегда, когда Лиссабон, неторопливым и задумчивым жестом лангуста в виварии смыкал клешни у него на горле и дома, деревья, площади и улицы толпой ломились в его мозг, отплясывая, как на картинах Сутина [60] , сумасшедший хищный чарльстон.
59
Первая фраза из рассказа американского писателя Германа Мелвилла (1819–1891) «Писец Бартлби».
60
Хаим Соломонович Сутин (1893–1943) — французский художник парижской школы, уроженец Минска.