Слоновья память
Шрифт:
Крутя руль, как штурвал корабля, то в ту, то в другую сторону, он ухитрился прошмыгнуть между двумя дремлющими гиппопотамами-«универсалами», чьи ленивые глаза-фары едва виднелись над поверхностью асфальтовой реки, между этими гигантскими млекопитающими, чьи погонщики, сладкоречивые коммивояжеры, в поисках охотничьих трофеев мотались по провинции, то останавливаясь в туземных поселках, то взбираясь на помосты, покрытые псориазными пятнами ржавчины, вокруг которых старички, опираясь на палки, с авторитетным видом сплевывали между грубых кожаных сапог, и влился в нескончаемый всхлипывающий муравьиный поток автомобилей, регулируемый равнодушным миганием светофоров. Ярко-зеленый был похож на цвет радужек старшей дочери, когда она радостно улыбалась из-под взлохмаченной светлой челки, маленькая ведьма, оседлавшая вместо метлы деревянную зебру карусели и все скакав-шая, скакавшая на ней в бешеном восторге. Психиатру представлялось тогда, будто она гораздо старше, чем на самом деле, и он, облокотившись на железные перила и меланхолически отсчитывая деньги за очередной билет кассиру, ощущал себя престарелым рыцарем, запутавшимся в собственных кальсонах, на пути к близкому финалу в виде рака простаты и последнего в жизни катетера — аттракционам, так часто кладущим конец множеству безвестных судеб.
Мотор чихал и задыхался: бесконечная вереница капотов еле двигалась вперед рывками по страдающей несварением проезжей части, тем временем доктор на ходу высматривал среди лауреатов премии виконта ди Валмора в стиле барокко, монастырей Жеронимуш в миниатюре, скрывавших в чреве династии полковников запаса и ярких громогласных восьмидесятилетних полковничих, дом, где вел прием его дантист; психиатр по пятницам работал только до обеда, так что старался обставить пустой туннель безразмерных выходных мелкими второстепенными занятиями, как в свое время его тетушки, вооружившись четками, добрым словом и мелкими монетами, заполняли удобное утреннее время посещением тех, кого они с гордостью именовали «наши подопечные», покладистых бедняков, которым неуемный жупел коммунизма не внушил еще сомнений в непорочности девочки-святой, отучавшей их собратьев материться. Будущий врач иногда сопровождал теток во время этих жутковатых благотворительных рейдов («Не подходите к ним близко: еще подхватите заразу!»), от которых сохранил мучительное воспоминание об остром запахе голода и нищеты и о паралитике, ползающем в грязи между бараками и тянущем руку к тетушкам, твердо обещавшим ему, потрясая в воздухе молитвенниками, вечное блаженство при условии безграничного почтения к нашему фамильному серебру.
По возвращении домой будущий психиатр, в свою очередь, получал урок Закона Божьего («Молитесь, дитя, чтобы не было революции: этот народец вполне способен перебить нас всех, как мух»), ему объясняли, что Бог, существо по определению консервативное, обеспечивает институциональное равновесие, одаривая тех, кто не имеет прислуги, эффективной скоротечной чахоткой, освобождая их от ежедневной монотонной работы по дому и приливов в начале менопаузы, тех мучительных моментов, когда, внезапно густо покраснев, тетушки вынуждены были со стыдом вспоминать о том, что и у них под юбкой имеются хоть и придушенные, однако все еще теплящиеся сексуальные потребности. И тут ему вспомнилось, что, когда он начал мастурбировать, мать, озадаченная, пошла показывать мужу пятно на трусах, после чего будущий психиатр получил официальное приглашение в отцовский кабинет, в домашнюю святая святых, где отец вечно изучал, посасывая трубку, загадочные болезни по немецким книгам. Вызовы в кабинет сами по себе были наиболее торжественными и страшными эпизодами его детства, так что он просачивался в монаршие покои, заложив руки за спину, причем язык сам принимал форму, удобную для извинений, сердце при этом колотилось, как у теленка, посланного на убой. Отец, писавший что-то, примостив доску на коленях, бросил на него косой строгий взгляд, похожий на черное платье, из-под которого виднеется как знак тайного понимания краешек кружевной нижней юбки, и красивым глубоким голосом, каким он декламировал детям, когда те валялись с ангиной, сонеты Антеру [61] , присев на край кровати с книгой в руке, произнес торжественно, будто проводил обряд инициации:
61
Антеру Таркиниу ди Кентал (1842–1891) — португальский лирик, публицист, основатель португальской секции Первого интернационала. Одна из его книг так и называется — «Сонеты».
— Будь аккуратнее и не забывай мыть руки.
И только тогда, подумал врач, он впервые физически ощутил, что и отец тоже был когда-то молодым и ему, тому самому, в чье серьезное, худое, будто выточенное лицо, в чьи светящиеся карие глаза сын сейчас всматривался, в свою очередь приходилось сталкиваться с тоскливой неизбежностью перехода от метаморфоза к метаморфозу по пути к идеальному насекомому, в которое так и не суждено перевоплотиться. Я не справлюсь, не справлюсь, не справлюсь, твердил он про себя, стоя на ковре в отцовском кабинете и созерцая строгий силуэт отца, склонившийся над бумагами сосредоточенно, будто вышивальщица. Будущее представлялось ему жадной и мрачной соковыжималкой, готовой засосать его тело в свою ржавую горловину, путешествием кувырком по сточным канавам к безысходному морю старости, оставляющему на песке во время отлива зубы и волосы как свидетельства отнюдь не величавого возраста патриарха, а бесславного одряхления. Портрет матери улыбался с полки меланхолическими розовыми отблесками, как будто радостное солнечное утро с трудом пробивалось сквозь витражную смальту ее губ: она ведь тоже не справилась, не в силах выбрать между корзинкой с вязаньем и романами Эсы, одиноко забившись в уголок дивана, погруженная в загадочные размышления; да, возможно, и с остальными, с оставшейся частью семейной стаи, произошло то же самое, все они остались одинокими, если не вовсе всеми покинутыми, безнадежно отрезанными от мира пропастью отчаяния. Он будто вновь увидел деда на веранде дома в Нелаш в те вечера, когда закат тянет по горам лиловый туман из экранизаций Библии, увидел, как дедушка созерцает каштаны с горечью адмирала, замершего на мостике тонущего корабля, увидел вновь бабушку, шагающую туда-сюда по коридору, сжигаемую лихорадкой никому не нужной энергии, увидел дядюшек, задавленных повседневностью, вспомнил вялое смирение гостей, услышал молчание, внезапно прерывавшее разговоры, увидел, как в эти мгновения все испуганно дергались, ерзали, пораженные невысказанным ужасом. Кто же справился, вопрошал сам себя врач, пытаясь припарковать машину у кабинета дантиста и наконец пристроив ее задом к шелудивой бакалейной лавке, удушенной вместе со своими рисом и картошкой гигантским супермаркетом, предлагавшим портясенным покупателям заранее пережеванную американскую пищу, упакованную в целлофановый голос Энди Уильямса, вырывающийся клубами соблазнительного пара из расставленных повсюду с хитрым расчетом громкоговорителей, кто же умудрился явить себя себе идеальным румынским гимнастом, застывшим в воздухе во время упражнения на кольцах, роняя хлопья талька из тарзаньих подмышек? Возможно, я мертв, подумал он, почти наверняка, я умер, и ничего важного со мной уже не случится, гангрена жрет внутренности, в голове — пустота, а там наверху, над землей, мягкая рука ветра шелестит в тщетных поисках не пойми чего кронами кипарисов, будто перелистывая мятую газету.
В прихожей у дантиста в полутьме незримо парило жужжание бормашины, готовое жадной мухой спикировать на сладкий сахарок зазевавшегося зуба. Худая и бледная регистраторша, похожая на страдающую гемофилией графиню, протянула ему через стойку прозрачные пальцы:
— Что у нас хорошенького, сеньор доктор?
Она принадлежала к особой разновидности португальцев, переплавляющих события жизни в пугающую цепь уменьшительно-ласкательных суффиксов: так на прошлой неделе врач был буквально раздавлен подробнейшим рассказом о гриппе ее сына, маленького извращенца, любителя поиграть со штекерами хозяйского телефонного коммутатора, направляя в Бостон или Непал стоны боли от лиссабонских абсцессов:
— Бедняжечка страдал животиком, я ему градусничек под мышечку, а глазики у малышечки вот такусенькие от воспаленьица, целую неделю сидел на куриных бульончиках, я даже думала позвонить вашему папочке, сеньор доктор, в таком возрасте никогда не знаешь, не отразится ли это на головке, но уже, слава Богу, идет на поправочку, я обещала поставить свечечку святой Филомене, а сейчас оставила его в кроватке, он там сидит спокойненько и играет в телефонисточку: раз уж здесь не может отвечать на звоночки, делает вид там, что отвечает, вот только что инженер Годинью, такой полненький симпатичный господин, звонил, что его, мол, беспокоит зуб мудрости, и очень удивился, что не слышно моего Эдгарушечки, он так к нему привык, даже вот прямо и говорит мне: дона Делмира, а мальчик-то где? А я ему: волей Божьей через недельку будет тут как тут, сеньор инженер; не потому что он мой сынок, мне даже неудобно из-за этого, но вы не представляете, как он ловко управляется с наушниками, когда вырастет, точно устроится в Радиокомпанию Маркони, моя сестра так и говорит: никого не видала, кто как Эдгар Филипи (она его называет Эдгаром Филипи, потому что его так зовут: Эдгар по отцу и Филипи по крестному), так вот, она говорит: Никого не видала, кто так ловко, как Эдгар Филипи, управляется с коммутатором, и это правда, моя сестрица замужем за электриком, и тут ее не проведешь, только бы, Боже и Пресвятая Богородица, грипп не дал ему осложнения на ушки. Но я даже думать об этом не хочу, а то мне плохо станет, вот видите: эффортил принимаю, меня доктор из поликлиники предупредил: сеньора, следите за давлением, с почками у вас все в порядке, но за давлением следите, так что вот вам, доктор, талончик на следующую пятницу.
Подобные речи, смахивающие на сувенирные каравеллы, сплетенные из филиграни, подумал психиатр, приводят меня в такой же восторг, как кружевные напероны и расписные карусели — амулеты народа, агонизирующего среди пейзажа, состоящего из сплошных кошек на подоконниках и подземных писсуаров. Сама река астматически, а отнюдь не величаво вздыхает из глубины отхожих мест: обогнув мыс Доброй Надежды, море непоправимо разжирело и стало ручным, как собаки консьержек, трущиеся о наши щиколотки с раздражающей покорностью кастратов. Опасаясь нового потока жалоб на нездоровье, врач скрылся в глубине пещеры-приемной, подобно крабу, убегающему от настойчивого ловца морских деликатесов. Там стопка миссионерских журналов под железной кованой лампой, изливающей мутный свет своим скошенным глазом, гарантировала ему безгрешный покой за чтением «отче наш» на языке зулу. Примостив свои кости на изрядно потертом сотнями или тысячами предыдущих носителей кариеса черном кожаном сиденье, этаком коне, забальзамированном в форме стула, однако еще способном на пару-тройку неловких антраша, он выудил из стопки благочестивой периодики остатки еженедельника со смеющейся монахиней-мулаткой на обложке, где священник-шотландец в длинной статье, иллюстированной фотографиями зебр, повествовал об успешной христианизации племени пигмеев, двое из которых, диакон М’Фулум и субдиакон Т’Локлу, работают в настоящее время в Ватикане над революционной диссертацией, в коей приведут расчет реальной высоты Ноева ковчега, исходя из средней длины шеи жирафы: этнотеология ниспровергает катехизис. Скоро какой-нибудь каноник из Саудовской Аравии станет доказывать, что Адам был верблюдом, змей — движущимся конвейером, Бог Отец — шейхом в очках «Рей-Бен», погоняющим стадо ангелов-евнухов не вылезая из своего шестидверного «мерседеса». Иногда психиатру казалось, что Ага Хан [62] на самом деле и есть воплощение Христа, отыгрывающегося за крестные муки скоростным спуском на лыжах со швейцарских вершин в компании Мисс Филиппины, а истинные святые — это загорелые парни, рекламирующие «Ротманс-Кинг-Сайз», застыв в мужественных позах ветеранов эротического фронта. Он мысленно сравнил себя с ними, и воспоминание об отражении, которое он время от времени внезапно ловил в зеркалах кондитерских, отражении тощего, хилого типа, слегка даже забавного, заставило его в миллионный раз с горечью вспомнить о своем земном происхождении и, следовательно, бесславном будущем. Упорная нудная боль терзала его челюсть. Он чувствовал себя одиноким и беззащитным, вынужденным играть в какие-то безумные шахматы по неведомым ему правилам. Срочно требовалась нянька, которая учила бы его ходить, нависая над ним щедрыми горячими сосцами капитолийской волчицы, затянутыми в шелковистый розовый бюстгальтер. Никто и нигде не ждал его. Никто о нем особенно не беспокоился. И черный кожаный стул нес его, как плот после кораблекрушения, по пустынному городу.
62
Принц Карим Ага-хан IV (р. 1936) — духовный лидер, имам мусульманской общины исмаилитов-низаритов, мультимиллионер, основатель курорта Порто-Черво. В 1964 г. принимал участие в горнолыжных соревнованиях на зимних Олимпийских играх в Инсбруке.
Эта ошеломляющая уверенность в том, что кругом ни души, посещавшая его чаще всего по утрам, когда он мучительно сгребал сам себя в кучу вязкими и склизкими движениями астронавта, очнувшегося по возвращении со звезд в двух метрах от сбитых в комок простыней, слегка ослабла при звуке шагов из коридора и слов приветствия от бледной жертвы гемофилии («Добрый день, барышня Эдит, боюсь, вам придется немножечко подождать в приемной»), доносившихся из ее каморки с интонацией слезной мольбы, подобной заунывному чтению Корана за решетчатым окошком мечети. Оторвав взгляд от благочестивых пигмеев, постигших свет христианства на поучительном примере жития святого Алоизия Гонзаги, он узрел юную блондинку, которая подошла и села на стул — точную копию его стула, только по другую сторону лампы, и, сначала искоса бросив на врача быстрый и проницательный оценивающий взгляд, как бы лизнув языком прожектора, остановила на нем ясные глаза и захлопала ресницами, как горлицы хлопают крыльями, пристраиваясь в локтевом сгибе статуи. В доме напротив какая-то толстуха вытрясала половик, протиснувшись между зарослями гераней, а ее сосед сверху, сидя в одной майке на складном брезентовом табурете посреди балкона, уткнулся в газету с новостями спорта. Было четверть третьего. Блондинка достала из сумки книгу из серии «Вампир», заложенную билетом на метро, скрестила ноги, как лезвия ножниц, и свод ее стопы выгнулся, как у балерин Дега, застывших в мгновенно-извечном движении и окутанных ватным паром нежности художника: у летучих существ всегда найдется восторженный почитатель.
— Привет, — сказал врач таким тоном, каким Пикассо обращался, должно быть, к своей голубке.
Брови блондинки двинулись навстречу друг другу и сошлись, образовав фигуру, напоминающую очертаниями крышу беседки, которую слегка задевают, подобно ветвям платанов, непослушные пряди.
— Это случилось в те давние времена, когда зубная боль умела говорить, — сказала она.
Тембр голоса у нее был такой, каким представляется голос Марлен Дитрих в юности.
— У меня ни один зуб не болит, потому что все вставные, — сообщил врач. — Я просто пришел заменить их на акульи, чтобы сподручнее было заглатывать рыбок из аквариума крестной.
— А я пришла убить дантиста, — заявила блондинка. — Только что в конторе у Перри Мейсона [63] мне подсказали, как провернуть это дело.
В школе ты наверняка мгновенно щелкала квадратные уравнения, решил психиатр, опасавшийся прагматичных женщин: его вотчиной всегда был смутный блуждающий сон или мечта, которую не расчислишь с помощью таблицы логарифмов, он с трудом мог свыкнуться с идеей геометрической упорядоченности жизни и оттого чувствовал себя заблудившимся и растерянным муравьем без компаса. Отсюда его ощущение, что дни ползут в обратном порядке, как старинные часы, чьи стрелки движутся в обратную сторону, пытаясь оживить покойников с портретов, становящихся все отчетливее с каждым возвращенным часом. Бороды дедушек из Бразилии торчали из семейного альбома, юбки с кринолинами топорщились в ящиках, набитых фотографиями, кузены в гамашах вели светские беседы в гостиной, сеньор Барруз-и-Каштру необыкновенно выразительно декламировал стихи Антониу Гомеша Леала [64] . Сколько мне лет? — спросил сам себя врач, приступая к очередной самопроверке, позволявшей ему кое-как разобраться с внешним миром, этой вязкой субстанцией, в которой тонули его растерянные шаги. Дочери, удостоверение личности и работа в больнице еще привязывали его к повседневности, но такими тонкими нитями, что он парил, как семечко одуванчика, готовое улететь прочь с каждым порывом ветра. Расставшись с женой, он потерял опору и направление: брюки болтались на поясе, на воротничках не хватало пуговиц, он постепенно становился похожим на бродягу, в тщательно выбритой бороде которого угадывался пепел прошлой достойной жизни. В последнее время, глядя на себя в зеркало, он стал замечать, что знакомые черты и те его покидают: на месте мимических складок от улыбки он замечал морщины отчаяния. Лба на лице становилось все больше и больше, так что скоро впору будет делать пробор у самого уха и зачесывать на лысину липкие от фиксатуара пряди в смешных потугах выглядеть моложе. Внезапно он вспомнил ностальгический вздох матери:
63
Перри Мейсон — адвокат из серии детективных романов Эрла Стенли Гарднера (США).
64
Антониу Дуарте Гомеш Леал (1848–1921) — португальский поэт-декадент и литературный критик.
— Мои сыновья все такие красивые лет до тридцати.
И ему отчаянно захотелось вернуться к началу, на старт, где обещания победы не просто уместны, но категорически приветствуются: область вовеки неосуществленных планов всегда казалась ему родиной, родным кварталом, домом, в котором он знал на память каждый уголок, каждую скрипящую доску.
— Хотите, вечером поужинаем вместе? — спросил он у блондинки, совершенствующей свои преступные замыслы, опираясь на бездарную дедукцию Перри Мейсона — мастера выстраивать перед ошеломленным судьей силлогизмы, исполненные непробиваемой тупизны.