Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Содом и Гоморра

Пруст Марсель

Шрифт:

Иногда на следующей станции после Сен-Мартена-Дубового в вагон садились молодые люди. Де Шарлю не мог удержаться, чтобы не взглянуть на них, но так как он смотрел вскользь и украдкой, то в его внимании к ним как будто скрывалось нечто необычное, чего на самом деле не было; можно было подумать, что он с ними знаком и хотя шел на жертву, а все-таки, прежде чем снова повернуться лицом к нам, невольно выдавал себя: так дети, которым из-за того, что их родители, поссорившись с родителями их товарищей, не позволяют друг с другом здороваться, при встрече не могут не поднять головы, хотя знают, что по ней их ударит линейка гувернера.

Когда де Шарлю, сопоставляя «Печаль Олимпио» с «Блеском и нищетой», употребил греческое слово, Скип, Бришо и Котар переглянулись с улыбкой, пожалуй, не столько насмешливой, сколько выражавшей удовольствие, какое получили бы люди, если бы им удалось заставить ужинающего с ними Дрейфуса рассказать о своем процессе или принцессу — о своем царствовании. Им хотелось продолжить разговор на эту тему, но мы уже подъезжали к Донсьеру, а в Донсьере к нам присоединился Морель. При нем де Шарлю внимательно следил за собой, и, когда Ский заговорил было с ним о любви Карлоса Эрреры к Люсьену де Рюбампре, лицо барона приняло недовольное, загадочное и в конце концов (когда он убедился, что его не слушают) строгое, осуждающее выражение, как у отца, когда при его дочери говорят о неприличных вещах. Ский все не унимался, тогда де Шарлю выпучил глаза, возвысил голос и, показав на Альбертину, хотя она, занятая беседой с г-жой Котар и с княгиней Щербатовой, не могла слышать нас, многозначительно, вкладывая в свои слова скрытый смысл, как вкладывают его те, кто хочет проучить невоспитанного человека, сказал: «Я думаю, что нам пора поговорить о чем-нибудь более интересном для молодой девушки». Но я-то отлично понял, что для него молодой девушкой была не Альбертина, а Морель; впоследствии, когда он без обиняков попросил не вести таких разговоров при Мореле, я убедился что был тогда прав. «Знаете, — заговорив о нем, сказал он мне, — Морель — совсем не то, что вы о нем думаете, это юноша вполне порядочный, не испорченный, строгих правил». Из слов де Шарлю вытекало, что он считает извращенность столь же грозной опасностью для молодых людей, как проституцию — для женщин, и что, говоря о Мореле, он употребляет выражение «строгих правил», как употребил бы его, характеризуя молоденькую мастерицу. Бришо, переменив разговор, обратился ко мне с вопросом, как долго я рассчитываю пробыть в Энкарвиле. Сколько я ни втолковывал ему, что живу не в Энкарвиле, а в Бальбеке, он всякий раз ошибался, так как для него что Энкарвиль, что Бальбек — все это было приморье. Люди часто имеют в виду одно, а называют совсем другое. Дама из Сен-Жерменского предместья, желая что-нибудь узнать о герцогине Германтской, неизменно задавала мне вопрос, давно ли я видел Зинаиду или Зинаиду-Ориану, чем сперва повергала меня в недоумение. Так как у герцогини Германтской была родственница Ориана, то, вероятно, во избежание недоразумений герцогиню называли Ориана-Зинаида. Может быть, прежде и вокзал был только в Энкарвиле, а из Энкарвиля в Бальбек ездили в экипаже. «О чем это вы говорили?» — спросила Альбертина, удивленная важностью, как у главы семьи, — важностью, которую напустил на себя де Шарлю. «О Бальзаке, — поспешил ответить барон, — вы сегодня как раз в платье принцессы де Кадиньян 357 — не в том, в котором она была за ужином, а в другом». Это сходство объяснялось тем, что, выбирая для Альбертины платья, я руководствовался тем вкусом, что привил ей Эльстир, высоко ценивший строгость, которую можно было бы назвать английской, если бы она не умерялась французской мягкостью и нежностью. Эльстир в большинстве случаев предпочитал платья, представлявшие собой гармоническое сочетание серых тонов, как у Дианы де Кадиньян. Только де Шарлю мог оценить истинные достоинства платьев Альбертины; его глаз сейчас же отыскивал то, что было в них редкостного, ценного; он никогда бы не перепутал названия материй и безошибочно узнавал портного. Он только находил, что в женских туалетах должно быть больше яркости и красочности, чем допускал Эльстир. Вот почему в этот вечер Альбертина бросила на меня не то радостный, не то беспокойный взгляд и тут же затем опустила свой кошачий розовый носик. Так как поверх платья из серого крепдешина на ней была наглухо застегнутая серая шевиотовая жакетка, то создавалось впечатление, будто она вся в сером, в платье серого цвета. Сделав мне знак помочь ей снять и опять надеть жакетку, потому что ей надо было не то расправить, не то приподнять сборчатые рукава, она сняла ее, а так как рукава были из очень мягкой розовой, бледно-голубой, зеленоватой, сизой шотландки, то можно было принять ее за радугу, просиявшую в сером небе. Альбертина не знала, понравится ли это барону. «О, да это луч, спектральная призма! — воскликнул в восторге де Шарлю. — Поздравляю вас». — «Этим я вот кому обязана», — с милой улыбкой указывая на меня, проговорила Альбертина: ей было приятно обращать всеобщее внимание на мои подарки. «Только женщины, не умеющие одеваться, боятся ярких цветов, — продолжал де Шарлю. — Можно надеть на себя кричащее платье и не быть вульгарной, можно надеть на себя платье мягких тонов и все-таки выделяться. Да ведь у вас и нет причин напускать на себя разочарованность, какие были у принцессы де Кадиньян, — ее серое платье как раз и должно было производить на д'Артеза впечатление, что она разочарована в жизни». Заинтересовавшись безмолвным языком платьев, Альбертина начала расспрашивать де Шарлю о «Принцессе де Кадиньян». «О, это чудесная вещь! — с мечтательным видом сказал барон. — Я знаю садик, где Диана де Кадиньян гуляла с г-жой д'Эспар, — это сад моей родственницы». — «Сад родственницы, так же как и его генеалогия, может занять нашего прелестнейшего барона, — проворчал Котару Бришо. — Но нам-то какое до всего этого дело? Мы не имеем права гулять в саду его родственницы, мы с ней не знакомы, и мы не титулованная знать». Бришо не представлял себе, что можно заинтересоваться платьем или садом как художественным произведением и что де Шарлю видел сейчас перед собой точно такие же, как у Бальзака, аллейки принцессы де Кадиньян. «Да ведь вы же ее знаете, — имея в виду свою родственницу и желая польстить мне, обратился ко мне барон как к человеку, не входящему в кланчик и принадлежащему к тому же кругу, что и он, де Шарлю, или по крайней мере бывающему в этом кругу. — Во всяком случае, вы, наверно, видели ее у маркизы де Вильпаризи». — «У маркизы де Вильпаризи, которой принадлежит замок в Бокре?» — насторожившись, спросил Бришо. «Да, а разве вы с ней знакомы?» — сухо спросил де Шарлю. «Нет, — ответил Бришо, — но наш коллега Норпуа ежегодно проводит в Бокре часть своего летнего отпуска. Я иногда писал ему туда». Думая, что это будет интересно Морелю, я сказал ему, что де Норпуа был другом моего отца. Но Морель ничем не показал, что расслышал меня, — он считал, что мои родители — люди ничтожные, неизмеримо ниже моего деда, у которого его отец служил камердинером и который, в отличие от всех своих родных, хотя и любил «устраивать тарарам» своим слугам, но о котором они все-таки хранили благоговейную память. «Говорят, маркиза де Вильпаризи — изумительная женщина, но я сужу о ней только по рассказам — видеть ее ни мне, ни моим коллегам так и не привелось. Норпуа со всеми в Институте чрезвычайно любезен и мил, но маркизе он никого из нас не представил. Мне известно, что она принимала у себя только нашего друга Тюро-Данжена 358 , но их семьи давно породнились, и еще Гастона Буасье 359 — с ним она выразила желание познакомиться, но в связи с одной его работой, к которой она проявила особый интерес. Он как-то ужинал у нее и вернулся очарованный. Но госпожу Буасье она не пригласила». Услышав эти имена, Морель растроганно улыбнулся. «Ах, Тюро-Данжен! — обратился он ко мне, разыгрывая повышенный интерес, как только что разыгрывал равнодушие при упоминании о маркизе де Норпуа и о моем отце. — Тюро-Данжен и ваш дедушка были такими закадычными друзьями! Когда какая-нибудь дама изъявляла желание сидеть в центре на торжественном заседании по случаю приема в академики, ваш дедушка говорил: «Я напишу Тюро-Данжену». И, конечно, ей сейчас же присылали приглашение: вы же отлично понимаете, что Тюро-Данжен не осмелился бы в чем-либо отказать вашему дедушке — ведь тот мог бы при случае ему и насолить. Забавное воспоминание связано у меня и с именем Буасье: у них ваш дедушка закупал подарки для дам перед Новым годом. Я это знаю точно, мне даже известно, кому это поручалось». Как же ему было не знать, когда это поручалось его отцу! Морель с таким чувством говорил о моем деде, потому что мы не собирались оставаться у Германтов, у которых мы поселились из-за бабушки. Мы поговаривали о переезде. Чтобы понять советы, какие мне давал по этому поводу Шарль Морель, надо иметь в виду, что прежде мой двоюродный дед жил на бульваре Малерба, в доме 40-а. Так как мы часто бывали у дедушки Адольфа вплоть до того рокового дня, когда я поссорил с ним моих родителей, рассказав им историю дамы в розовом, то наши знакомые говорили не «у вашего дедушки», а просто: «в номере сорок-а». Мамины родственницы говорили, как будто так и следовало: «Ах да! В воскресенье вас не застанешь — вы ужинаете в сороковом-а». Если я собирался навестить кого-нибудь из родственниц, то мне советовали зайти сперва «в сорок-а», чтобы дедушка не обиделся, что я не его первого навестил. Дом этот принадлежал ему, и надо заметить, что он был очень разборчив в выборе жильцов: он сдавал квартиры только своим друзьям или тем, что впоследствии становились его друзьями. Полковник барон де Ватри каждый день заходил к нему выкурить сигару — так легче было уговорить деда произвести у него ремонт. Ворота дед всегда держал на запоре. Если он замечал, что у кого-нибудь на окне развешано белье или ковер, то приходил в ярость и заставлял убрать белье и ковер быстрее, чем этого теперь добиваются блюстители порядка. Но все-таки он сдавал часть дома, а себе оставил два этажа и конюшни. Невзирая на это, люди, зная, что деду бывает приятно, когда ему говорят, в каком образцовом порядке содержится его дом, восхищались комфортабельностью «особнячка» так, как будто дед занимал все этажи, и он выслушивал похвалы без возражений. «Особнячок» действительно был комфортабелен (дед вводил все тогдашние технические усовершенствования). И однако, ничего особенного в «особнячке» не было. Но дед был убежден — во всяком случае, внушил это своему камердинеру, его жене, кучеру, кухарке, — что по комфортабельности, роскоши и удобству во всем Париже нет ничего равного его «особнячку», хотя с показной скромностью и называл его своей «берложкой». Шарль Морель рос с этой мыслью. Он и потом не изменил мнения. Даже если он и не вел беседы со мной, все равно, стоило мне в вагоне сказать кому-нибудь, что мы, возможно, переедем, как он уже начинал улыбаться мне и, с заговорщицким видом подмигивая, говорил: «Вот бы вам что-нибудь вроде сорок-а! Там-то уж вам было бы хорошо! Насчет этого ваш дедушка был знаток, ничего не скажешь. Я уверен, что во всем Париже нет ничего лучше сорок-а».

357

Стр. 464. Принцесса де Кадиньян — один из персонажей «Человеческой комедии», героиня романа «Тайны княгини де Кадиньян» (ее и имеет в виду Шарлю).

358

Стр. 465. Тюро-Данжен Поль (1837-1913) — французский историк, непременный секретарь Академии.

359

Буасье Гастон (1823-1908) — французский ученый-археолог; также был одно время секретарем Академии.

По тому грустному виду, с каким де Шарлю говорил о «Принцессе де Кадиньян», я понял ясно, что эта вещь навеяла на него воспоминания не только об его родственнице, к которой он был вполне равнодушен. Он впал и глубокую задумчивость, а затем, как бы обращаясь к самому себе, воскликнул: «Тайны принцессы де Кадиньян». Это шедевр! Как глубоко нужно знать сердце человека, чтобы так верно описать мучительный страх Дианы, что дурная слава о ней дойдет до любимого человека! Это свойственно людям искони, это вовсе не индивидуальная особенность, хотя так и может показаться поверхностному взгляду, и какой широкий круг людей охватывает это чувство!» В тоне де Шарлю слышалась печаль, и все же чувствовалось, что в этой печали было для него что-то чарующее. Конечно, де Шарлю не представлял себе отчетливо, многим ли известны его наклонности, но с некоторых пор он трепетал при одной мысли, что в Париже, как только его увидят вместе с Морелем, семья Мореля восстанет и его счастью придет конец. Такая возможность рисовалась ему, по всей вероятности, как нечто крайне для него неприятное и гнетущее. Но барон представлял собой натуру художественную. И теперь, когда он сопоставлял свое положение с положением, описанным у Бальзака, он как бы укрывался под сенью его романа и находил утоление своей душевной боли в том, что Сван и Сен-Лу назвали бы «чем-то в высшей степени бальзаковским». Самоотождествление с принцессой де Кадиньян давалось барону легко благодаря вошедшей у него в привычку способности мысленно заменять одно другим, и эту свою способность он проявлял неоднократно. Он заменял любимую женщину молодым человеком, и отношения с людьми у молодого человека тотчас же начинали усложняться, как усложнялись они между мужчиной и женщиной, едва они вступали в любовную связь. Если по какой-нибудь причине раз навсегда введут изменение в календарь или в расписание, если передвинут начало года на несколько недель назад, а часы переставят на четверть часа вперед, то, коль скоро в сутках все равно будет двадцать четыре часа, а в месяце — тридцать дней, все обусловленное мерой времени никаких изменений не претерпит. Всякие перемены могут происходить без малейшей путаницы при условии, что соотношения чисел остаются прежними. Так обстоит и с теми, кто принял «час Центральной Европы», и с теми, кто принял восточный календарь. Пожалуй, в том, что де Шарлю сблизился с Морелем, известную роль сыграло тщеславие, которое говорит в человеке, берущем на содержание актрису. В первый же день, когда де Шарлю предпринял попытку разведать, кто такой Морель, он, конечно, узнал, что тот из простых, но ведь и дама полусвета, которую мы любим, не утрачивает для нас своего обаяния только потому, что она из бедной семьи. Зато известные музыканты, которых барон просил написать, отвечали ему не из корыстных побуждений, как друзья, знакомившие Свана с Одеттой и изображавшие ее утонченной недотрогой, какой на самом деле она не была, а просто по привычке людей, занимающих видное положение, расхваливать начинающего: «О, это большой талант, у него блестящее будущее, он еще так молод, а уже в чести у знатоков, он себе дорогу пробьет». И с настойчивостью, какую проявляют люди, не понимающие, что восторг мужчины перед мужской красотой есть признак извращенности, продолжали: «А потом, он так красив, когда играет! На концертах никто не производит такого выгодного впечатления: у него красивые волосы, изящные движения; у него прелестное лицо — ну прямо скрипач, сошедший с портрета». Вот почему де Шарлю, которого Морель, кстати сказать, держал в состоянии крайней напряженности, не скрывая от него тех многочисленных предложений, какие ему делали, радовался тому, что мог увозить его с собой, устроить для него уголок, где Морель часто бывал. В остальное время де Шарлю предоставлял Морелю свободу, которая нужна была скрипачу для карьеры, а его карьере де Шарлю, не считаясь с расходами, всячески содействовал — либо как все Германты, руководствуясь убеждением, что мужчина непременно должен заниматься делом, что чего-нибудь стоит только человек талантливый, а знатность и деньги — всего-навсего нули, повышающие его ценность, либо из боязни, что от безделья и оттого, что, кроме де Шарлю, он ни с кем не видится, скрипач заскучает. Наконец, ему не хотелось отказывать себе в удовольствии думать по окончании больших концертов: «Тот, кому сейчас так рукоплещут, ночью будет у меня». Тщеславие людей из высшего общества, так или иначе влюбившихся, подбивает их на то, чтобы жертвовать тем, что тешило их тщеславие прежде.

Морель, поняв, что я никаких дурных чувств к нему не питаю, что я искренне привязан к де Шарлю, а с другой стороны — что я не испытываю физического влечения ни к тому, ни к другому, в конце концов стал проявлять ко мне живейшую симпатию, в чем он обнаруживал сходство с кокоткой, убедившейся, что на нее не посягают, что вы верный друг ее любовника и что вы не собираетесь их рассорить. Он говорил со мной совершенно также, как когда-то говорила со мной Рахиль, любовница Сен-Лу; этого мало: как мне передавал де Шарлю, он говорил ему обо мне то же, что говорила обо мне Роберу Рахиль. Да и сам де Шарлю говорил мне: «Он вас очень любит» — точно так же, как Робер говорил о Рахили: «Она так тебя любит!» И как племянник от имени своей любовницы, так его дядя от имени Мореля часто приглашал меня отужинать с ними. И сцеплялись они не реже, чем Робер и Рахиль. Конечно, когда Чарли (Морель) уезжал, де Шарлю осыпал его похвалами и непременно прибавлял, что скрипач прекрасно к нему относится: как видно, это ему льстило. Тем не менее все замечали, что даже в присутствии «верных» Чарли часто раздражался и далеко не всегда был счастлив и послушен, о чем мечтал барон. Впоследствии из-за слабохарактерности де Шарлю, спускавшего Морелю его безобразные выходки, дело доходило до того, что скрипач даже и не пытался скрывать свое раздражение, — напротив: нарочно к чему-нибудь привязывался. Я несколько раз замечал, что, когда де Шарлю входил в вагон, где Чарли сидел со своими приятелями-военными, музыкант пожимал плечами и подмигивал им. Иногда он притворялся спящим, как притворяются люди при появлении того, кто наводит на них невыносимую скуку. Иногда начинал кашлять, а другие смеялись, передразнивали сюсюканье таких людей, как де Шарлю, отводили Чарли в уголок, а Чарли в конце концов нехотя возвращался к де Шарлю, сердце которого пронзали эти насмешки. Непонятно было, как он их терпел. И эти всякий раз новые мучения заставляли де Шарлю по-иному решать проблему счастья: не только проявлять большую требовательность, но и желать другого, так как предшествовавшую форму отменяло отвратительное воспоминание. Потом эти сцены стали мучительны, но вначале живший в Мореле дух французского простонародья заставлял его надевать на себя обвораживающую личину простоты, показной искренности, даже гордой независимости, будто бы внушенной бескорыстием. Все это было со стороны Мореля сплошное притворство, но для него выгодное: кто любит, тот все время должен что-то изобретать, набивать себе цену, а кто не любит, тому легче — ему надо идти по прямой, никуда не сворачивающей, красиво прочерченной прямой липни. Эта линия, как некая расовая особенность, была видна на открытом лице Мореля, человека с закрытой душой, на лице, ласкавшем взор тем новогреческим изяществом, что украшает базилики в Шампани. Несмотря на свою наигранную надменность, при неожиданном появлении барона Морелю часто становилось стыдно перед кланчиком, он краснел, опускал глаза, а барон приходил в восторг: для него это был настоящий роман. На самом же деле Морель так выражал свое раздражение и чувство стыда. Иной раз он не скрывал раздражения; он изо всех сил старался держать себя спокойно и чинно, но спокойствие нередко изменяло ему. Иной раз на какую-нибудь фразу барона он отвечал дерзостью, отвечал грубым тоном, и это коробило все общество. Де Шарлю молча, грустно поникал головой, а затем, как отец, боготворящий своих детей и надеющийся, что никто не замечает их холодности и грубости, снова начинал восхвалять скрипача. Де Шарлю, однако, не всегда был таким кротким, но его бунты обычно не достигали цели, главным образом потому, что, стремясь вызвать определенную реакцию, он, выросший в высшем обществе, рассчитывал на душевную низость, если не врожденную, то, во всяком случае, развившуюся вследствие определенного воспитания. Но Морель отвечал на его вспышки слабыми, мимолетными проявлениями какого-то плебейского безразличия. К несчастью для себя, де Шарлю не понимал, что в сознании Мореля все отступало на задний план перед консерваторией (и перед его хорошей репутацией в консерватории, но этот вопрос, который станет очень важным впоследствии, в данное время еще не имел существенного значения). Буржуа с легкостью меняют свою фамилию из тщеславных побуждений:, важные господа — из выгоды. Для молодого скрипача фамилия Мореля была неразрывно связана с дипломом первой степени по классу скрипки, — значит, в противоположность господам, ему ни под каким видом нельзя было менять ее. Барону хотелось, чтобы Морель был всем обязан ему, даже фамилией. Узнав, что имя Мореля — Шарль, звучащее почти так же, как Шарлю, и что имение, где они встречались, называется Шарм, он попытался убедить Мореля, что красивая, удобная для произношения фамилия — это уже половина славы артиста, а потому виртуозу надлежит без колебаний переменить свою фамилию на Шармель, в которой таится намек на место их свиданий. Морель пожал плечами. Барону пришла в голову злосчастная мысль: как последний аргумент, сообщить, что у него был камердинер с такой же фамилией. Этим он только взбесил молодого человека. «В былое время мои предки считали за честь быть камердинером или метрдотелем у короля». — «А мои предки в былое время рубили головы вашим», — гордо ответил Морель. Де Шарлю пришел бы в изумление от одной мысли, что, раз уж ничего не вышло с «Шармелем», он согласился бы усыновить Мореля и наградить его одним из титулов рода Германтов, на какой он имел права, — хотя, как это мы увидим в дальнейшем, обстоятельства не позволили ему обратиться с таким предложением к скрипачу, а скрипач отказался бы ради своей славы музыканта, связанной с фамилией Мореля и во избежание толков об этом в «классе». Настолько выше Сен-Жерменского предместья была в его глазах улица Бержер! Пока что де Шарлю довольствовался тем, что заказывал для Мореля перстни с символической инкрустацией, содержавшей в себе древний призыв: Plus vetra Karol's. 360 Разумеется, имея дело с противником, принадлежавшим к неведомой для него породе, барон должен был бы изменить тактику. Но многие ли оказались бы на это способны? Впрочем, допускал промахи не только де Шарлю, но и Морель. В еще большей степени, чем то обстоятельство, которое привело их к разрыву, Мореля — по крайней мере время от времени (хотя потом это «время от времени» стало окончательным) — роняла в глазах де Шарлю душевная низость, вследствие которой Морель унижался, если с ним бывали грубы, и отвечал дерзостью на ласку. Врожденная низость сосуществовала в Мореле с неврастеничностью и невоспитанностью, и эти свойства, пробуждавшиеся в нем во всех случаях, когда он был виноват или становился в тягость, являлись причиной того, что, когда от него требовались особая приветливость, особая ласковость, особая веселость, которые могли бы обезоружить барона, он делался мрачным, задиристым, нарывался на споры, зная заведомо, что с ним не согласятся, упорно стоял на своем, приводя слабые доводы, но приводя их с такой оскорбительной грубостью, которая только подчеркивала их слабость. Доводы у него очень быстро иссякали, а он придумывал все новые и новые, и в них развертывались во всю ширину его невежество и глупость. Они чуть просвечивали, когда он бывал любезен и старался очаровать. Напротив, они заслоняли все остальное, когда он мрачнел, — в такие минуты они становились уже не безобидными, но отталкивающими. Де Шарлю чувствовал себя тогда пришибленным и возлагал надежды на лучшее будущее, а Морель, забывая о том, что вести роскошную жизнь он мог только благодаря барону, распускал по лицу улыбку, в которой насмешка была смешана со снисходительной жалостью, и говорил: «Я никому ничем не обязан. Нет такого человека, которому мне было бы за что сказать спасибо».

360

Стр. 471. Вперед, за Карлом — девиз Карла Великого.

А пока, стараясь обходиться с Морелем, как со светским человеком, де Шарлю продолжал воздействовать на него порывами гнева, иногда непритворными, иногда деланными, но уже бесполезными. Впрочем, вскипал барон не всегда. Однажды (вскоре после первого периода их отношений), когда он вместе с Чарли и со мной возвращался из Ла-Распельер после завтрака у Вердюренов, мечтая провести этот день и вечер со скрипачом в Донсьере, Морель сказал ему на прощанье при выходе из вагона: «Нет, я занят», чем так расстроил де Шарлю, что хотя тот и силился не показать вида, а все-таки на его подкрашенных ресницах повисли слезы, и он как вкопанный простоял некоторое время около вагона. Он так страдал, что, хотя мы с Альбертиной собирались побыть до вечера вместе в Донсьере, я шепнул ей, что мне жаль оставлять де Шарлю одного, так как что-то, по-видимому, его огорчило. Добрая девушка охотно пошла мне навстречу. Я спросил де Шарлю, нельзя ли мне немножко проводить его. Он согласился, но ему не хотелось утомлять мою приятельницу. Я испытал приятное чувство (тогда мне казалось — напоследок, так как я решил порвать с ней), оттого что мог ласково приказать ей, как жене: «Иди домой, я зайду к тебе вечером», и услышать в ответ, что она, как супруга, разрешает мне исполнить мое желание и одобряет мое намерение остаться с де Шарлю — а она его очень любила, — если он нуждается в моем обществе. Мы с бароном направились — он — впереди, покачивая свое грузное тело, с опущенными по-иезуитски глазами, а я — следом за ним — к пивной, и в пивной нам подали пиво. Я видел, что в глазах де Шарлю мелькает какая-то беспокойная мысль. Вдруг он попросил бумаги и чернил и начал удивительно быстро писать. Пока он исписывал страницу за страницей, в его глазах сверкали искры гневного раздумья. Исписав восемь страниц, он обратился ко мне: «Можно попросить вас о большом одолжении? Простите, что я запечатываю письмо. Но так надо. Для скорости наймите экипаж или, если можно, автомобиль. Наверно, вы еще застанете Мореля у него в комнате — он там переодевается. Бедняга! Он хорохорился при прощании с нами, но можете быть уверены, что ему еще тяжелее, чем мне. Передайте ему письмо, а если он спросит, где вы меня видели, то скажите, что остановились в Донсьере (кстати сказать, это истинная правда), чтобы увидеться с Робером (такого намерения у вас, по-видимому, не было), что вы встретили меня с каким-то неизвестным, что у меня был очень свирепый вид и что до вас донеслось слово «секунданты». (Я действительно завтра дерусь на дуэли.) Главное, не говорите ему, что я его зову, не пытайтесь привезти его, но если он сам захочет приехать с вами, то не препятствуйте ему. Поезжайте, дитя мое, это для его же блага, вы можете предотвратить большое несчастье. В ваше отсутствие я напишу моим секундантам. Я помешал вашей прогулке с приятельницей. Надеюсь, что она на меня не сердится, я даже в этом уверен. Она — благородная девушка, она не дрогнет перед лицом грозных событий. Поблагодарите ее от моего имени. Я признателен ей лично, и мне приятно быть ей признательным». Я очень жалел де Шарлю; мне казалось, что у Чарли есть возможность предотвратить дуэль, тем более что виновник дуэли, скорей всего, он, а если он действительно ее виновник — думал я о нем с возмущением, — то как он мог так равнодушно бросить своего покровителя, вместо того чтобы остаться с ним? Мое негодование еще усилилось, когда, подъезжая к дому, где жил Морель, я узнал голос скрипача, — ему, должно быть, хотелось излить переполнявшую его радость жизни, и он весело напевал: «В субботу вечером, обстряпав дельце…» Если бы бедный де Шарлю его слышал — он, желавший, чтобы ему поверили другие, и веривший, конечно, сам, что Морелю сейчас тяжело! При виде меня Чарли начал приплясывать от удовольствия. «А, старина! (Простите, что я вас так называю, — скверная солдатская привычка.) Вот молодец, что приехали! А я не знал, как убить вечер. Давайте проведем его вместе! Если вам угодно, можно остаться здесь, можно покататься на лодке, если вам это больше улыбается, а хотите, я вам сыграю — мне все равно». Я сказал, что ужинаю в Бальбеке; Морелю очень хотелось, чтобы я его пригласил, однако я воздержался. «Но если вы так торопитесь, зачем же вы приехали?» — «Я привез вам письмо от барона Де Шарлю». Всю веселость Мореля как сдунуло; лицо у него перекосилось. «Да что же это, он и тут не дает мне покоя? Выходит, я его раб? Старина, будьте так любезны! Я не распечатаю письма. Скажите, что вы меня не застали». — «А не лучше ли распечатать? По-моему, там что-то важное». — «Да ничего там важного нет! Что, вы не знаете, как умеет лгать, как дьявольски хитер этот старый греховодник? Это он, чтобы меня залучить. А я вот возьму да и не поеду — сегодня мне хочется отдохнуть». — «А разве завтра не будет дуэли?» — спросил я: я предполагал, что Морелю тоже все известно. «Дуэли? — остолбенев, переспросил он. — Я ничего не знаю. А, в конце концов, мне наплевать, пусть этот отвратный старикашка ухлопает себя, если ему так нравится. Однако вы меня заинтриговали — я все-таки вскрою письмо. А ему скажите, что кому-то оставили его для передачи мне». Пока Морель вел со мной беседу, я окидывал изумленным взглядом валявшиеся в комнате замечательные книги, которые подарил ему де Шарлю. Когда скрипач отказался от книг, на которых было оттиснуто: «Я принадлежу барону…» и т. д., — он считал, что этот девиз, как знак чужой собственности, для него оскорбителен, — барон с сентиментальной изобретательностью, в которой его несчастная любовь искала себе удовлетворения, стал заменять этот девиз другими, тоже восходившими к его предкам, и заказывал переплетчику оттиснуть их в зависимости от того, как протекала его печальная дружба с Морелем. Иные были кратки и доверчивы, как, например: Spes mea 361 или Exspectata non eludet. 362 Иные выражали только смирение: «Я буду ждать». Иные были любовного содержания: Mesmes plaisir du mestre 363 или проповедовали целомудрие, как, например, заимствованный у Симианов 364 , но только переосмысленный девиз, украшенный голубыми башнями и лилиями: Sustentat lilia turres. 365 Наконец, были и полные отчаяния, назначавшие свидание в небесах тому, кто отверг его на земле: Manet ultima caelo, 366 а еще де Шарлю, считавший, что если он не в силах дотянуться до винограда, то, значит, он незрелый, и притворявшийся, что он и не стремился к тому, чего не мог достичь, выбрал такой — Non morlale quod opto. 367 Все девизы я не успел рассмотреть.

361

Моя надежда (лат.).

362

Не обманет ожиданий (лат.).

363

И господин находит в этом утеху (старофр.).

364

Стр. 474. Симианы — семейство внучки г-жи де Севинье Полины де Симиан (1674-1737), часто упоминаемой в письмах писательницы.

365

Башни, увенчанные лилиями (лат.).

366

Конец ожидает нас на небе (лат.).

367

То, чего я желаю, не смертно (лат.).

Когда барон писал это письмо, то казалось, что некий демон заставлял его перо скользить по бумаге, но и Морель, едва успев разломать печать Atavis et armis 368 с леопардом и двумя алыми розами, принялся читать письмо с такой же горячностью, с какой писал его де Шарлю, и его глаза бегали по исписанным вкривь и вкось страницам так же быстро, как перо барона. «Господи! — воскликнул Морель. — Этого только не хватало! Где же его найти? Бог его знает, где он теперь». Я ввернул, что если не мешкать, то, пожалуй, можно еще застать его в пивной, где он, чтобы прийти в себя, велел принести ему пива. «Я не знаю, когда вернусь, — сказал прислуге Морель и добавил in petto 369 : «Все будет зависеть от обстоятельств». Несколько минут спустя мы подъехали к пивной. Я обратил внимание на то, каким взглядом посмотрел на меня де Шарлю. Убедившись, что я приехал не один, он стал свободно дышать, он ожил — это я почувствовал сразу. В этот вечер он не мог жить без Мореля — вот почему он придумал, будто бы до него дошло, что два офицера сплетничали о нем и о скрипаче и будто бы он решил направить к ним секундантов. Морель, вообразив, какой будет скандал, вообразив, что после этого ему нельзя будет оставаться в полку, примчался. И, в общем, он поступил правильно. Де Шарлю для большего правдоподобия уже успел написать двум своим знакомым (один из которых был Котар) и обратился к ним с просьбой быть его секундантами. И если бы скрипач не приехал, то такой безумец, как де Шарлю (сам себя распалив), возможно, послал бы вызов наугад первому попавшемуся офицеру, с кем ему удобнее было драться. Однако, вспомнив, что он принадлежит к более древнему роду, чем французские короли, он начал убеждать себя, что не стоит портить кровь из-за сына метрдотеля, а ведь хозяина этого метрдотеля он вряд ли удостоил бы своим посещением. Правда, ему нравилось водить компанию со всяким сбродом, но укоренившаяся привычка сброда не отвечать на письма, не являться на свидания, предварительно не предупредив, а потом даже не извиниться приводила его, когда дело касалось любовных похождений, в такое волнение, а во всех других случаях причиняла ему столько неприятностей, хлопот, так бесила его, что иногда он начинал жалеть об уйме писем по всякому поводу от послов и принцев и об их необыкновенной пунктуальности, — к несчастью для себя, он оставался к ним безразличен, но они все же до известной степени успокаивали его. Привыкнув к замашкам Мореля, сознавая, что он не имеет над ним почти никакой власти, сознавая, что он не способен врасти в жизнь, какую вели люди, связанные давними узами дружбы с такими же пошляками, как они сами, отнимавшей у них слишком много времени и места, так что они не могли уделить и часа остававшемуся за бортом гордому вельможе, который тщетно их об этом просил, де Шарлю проникся уверенностью, что музыкант не приедет, боялся, что слишком далеко зашел и что теперь ему придется порвать с ним всякие отношения, так что, увидев его, он чуть было не вскрикнул. Чувствуя себя победителем, он решил продиктовать условия, на каких он был намерен заключить выгодный для него мир. «Зачем вы сюда явились? — спросил он Мореля. — А вы? — обратился он ко мне. — Я же вас просил не привозить его ни в коем случае». — «Да он и не хотел брать меня с собой, — сказал Морель, уверенный в своей неотразимости, с наивным кокетством устремив на барона наигранно-грустный и старомодно-томный взгляд, выражавший желание обнять барона и поплакать у него на груди. — Я приехал по доброй воле, против его желания. Я приехал для того, чтобы во имя нашей дружбы коленопреклоненно умолять вас не совершать этот безрассудный поступок». Де Шарлю ликовал. Нервы его могли не выдержать, и все-таки он не утратил самообладания. «Наша дружба, к которой вы совсем некстати сейчас воззвали, — сухо начал он, — должна была бы, наоборот, подсказать вам, что вы обязаны поддержать меня сейчас, когда я твердо решил не спускать болвану, распространяющему обо мне всякие пакости. Впрочем, если бы даже я и счел нужным внять мольбам человека, когда-то, помнится, питавшего ко мне более сильную привязанность, отступить я уже не могу: письма к секундантам я отправил, в их согласии я не сомневаюсь. Вы всегда вели себя со мной по-дурацки: вместо того чтобы с полным основанием гордиться тем предпочтением, какое я вам оказывал, вместо того чтобы втолковать всей этой ораве фельдфебелей и денщиков, среди которых вас вынуждает жить военная служба, что дружба со мной — это для вас ни с чем не сравнимое счастье, вы пытаетесь передо мной оправдываться, вы чуть что не ставите себе в какую-то идиотскую заслугу то, что не испытываете ко мне особой благодарности. Я знаю, — продолжал барон, не желавший подчеркивать, как оскорбляли его некоторые сцены, — тут ваша вина состоит лишь вот в чем: вы подпали под влияние завистников. Но как вам не стыдно в вашем возрасте быть таким несмышленышем (и вдобавок дурно воспитанным), чтобы не догадаться сразу же, что мой выбор, павший на вас, и те преимущества, которые с этим связаны, должны были неминуемо вызвать зависть, что ваши товарищи, стараясь нас с вами рассорить, действовали в этом направлении, чтобы занять ваше место? Я не считал нужным ставить вас в известность о письмах, которые я получал в связи с этим от тех, кому вы больше всего доверяли. Я презираю заискиванье этой челяди, равно как презираю и ее не попадающие в цель насмешечки. Единственно, о ком я заботился, были вы, потому что я вас очень люблю, но всякая привязанность имеет свои пределы, и вам это должно было быть известно». Как ни тяжело было Морелю услышать слово «челядь», но именно потому, что его отец был челядинцем, объяснению всех проявлений классовой вражды «завистью», объяснению упрощенному и нелепому, но все еще не утратившему своей силы, объяснению, по-прежнему являющемуся ловкой приманкой, на которую «клюют» в определенной социальной среде, так же как «клюют» зрители на старые трючки актеров, как «клюют» на малейшую угрозу клерикальной опасности во всяких собраниях, Морель верил не менее слепо, чем Франсуаза или прислуга Германтов, которые видели в зависти причину всех бедствий, постигающих человечество. Морель ни на секунду не усомнился, что товарищи хотят его спихнуть, и чувствовал себя вдвойне несчастным при мысли об этой выдуманной, но в его представлении злополучной дуэли. «Вот беда-то! — воскликнул Чарли. — Я этого не переживу. А разве секунданты не увидят вас до встречи с офицером?» — «Не знаю, думаю, что да. Одному из них я просил передать, что пробуду здесь весь вечер и что я должен дать ему необходимые указания». — «Я уверен, что разговор с ним вас образумит; только позвольте мне остаться с вами», — умоляюще проговорил Морель. Барону только это и было нужно. Но он сдался не сразу. «Вы бы ошиблись, если бы подумали, что сюда подходит пословица: «Кого люблю, того и бью», — я вас очень люблю, но и после нашей ссоры я собираюсь наказать не вас, а тех, кто хотел предательски всадить вам нож в спину. До сих пор на их недоуменные каверзные, наглые вопросы, как это такой человек, как я, может дружить с таким фруктом, с таким выскочкой, как мы, я отвечал девизом моих родственников Ларошфуко: «В этом моя отрада». Я столько раз вам говорил, что эта отрада может стать для меня наивысшей отрадой и что ваше невольное возвышение унизить меня не должно!» Дойдя в своей гордыне почти до исступления, он, воздев руки, воскликнул: «Tantus ab uno splendor! 370 Снисходить еще не значит нисходить, — продолжал он, несколько остыв после овладевшего им порыва горделивой радости. — Я надеюсь, что в жилах у обоих моих противников, хотя я им и неровня, все же течет такая кровь, которую мне не стыдно будет пролить. Я тайком собрал уже о них сведения, и они меня успокоили. Если бы у вас еще оставалось ко мне хоть какое-то чувство признательности, вы должны были бы гордиться, что благодаря вам во мне оживает воинственный дух моих предков и что я, поняв, какой вы глупыш, повторяю, как и они, на случай рокового исхода: «Смерть для меня есть жизнь». Де Шарлю говорил это вполне искренне, и не только из любви к Морелю, но еще и оттого, что воинственность, которую он, как ему в душевной его простоте казалось, он унаследовал от предков, переполняла его ликованием при мысли, что ему предстоит драться, и теперь он пожалел бы, что не состоится дуэль, которую он сперва придумал только для того, чтобы приманить Мореля. Перед каждым поединком он вдруг ощущал в себе доблесть, он находил в себе сходство со знаменитым коннетаблем 371 Германтом, а между тем, если бросал перчатку кто-нибудь другой, это не вызывало в нем ни малейшего сочувствия. «По-моему, это прекрасно! — растягивая слова, с непритворным восхищением говорил он. — Сара Бернар в «Орленке» 372 — дерьмо. Муне-Сюлли 373 в «Эдипе» 374 — дерьмо. Пожалуй, только когда он играет «На аренах Нима» 375 , в его игре заметна слабая попытка перевоплощения. Но что все это в сравнении с невиданным зрелищем — с единоборством настоящего потомка коннетабля!» И тут де Шарлю, обезумев от восторга, начал делать такие выпады — точь-в-точь как у Мольера, — что мы с Морелем из осторожности придвинули к себе пивные кружки и начали опасаться, как бы, едва лишь скрестятся шпаги, не были ранены не только противники, но и врач и секунданты. «Какой сюжет для художника! Вы знакомы с господином Эльстиром, — обратился он ко мне, — вот бы вам пригласить его!» Я ответил, что он сейчас не живет у моря. Де Шарлю подал мысль, что его можно вызвать телеграммой. «Я ведь это ради него, — заметив, что я отмалчиваюсь, пояснил он. — Для мастера не может не представлять интереса — а, на мой взгляд, он настоящий мастер — запечатлеть на полотне пример этнического возрождения. Ведь это случается раз в сто лет».

368

Предкам и оружию (лат.).

369

Обращаясь к самому себе (лат.).

370

Букв.: Такой блеск от одного! (лат.).

371

Стр. 478. Коннетабль — титул главнокомандующего в средневековой Франции.

372

«Орленок» — пьеса Эдмона Ростана (1900), в которой Сара Бернар исполняла роль герцога Рейхштадтского, сына Наполеона.

373

Муне-Сюлли Жан (1841-1916) — французский драматический актер, игравший главным образом трагические роли.

374

«Эдип» — трагедия Софокла.

375

…на аренах Нима… — Во французском городе Ниме (Прованс) сохранились древнеримские амфитеатры и арены, где в XX в. под открытым небом исполнялись произведения античной драматургии.

Де Шарлю упивался мыслью о поединке, который поначалу был только плодом его воображения, но Морель с ужасом думал о том, что сплетня, порожденная шумом вокруг дуэли, из полкового оркестра доползет до храма на улице Бержер. Живо представив себе, как об этом заговорят в «классе», он заюлил вокруг де Шарлю, а тот, войдя в азарт, продолжал размахивать руками. Морель умолял барона позволить ему остаться с ним до послезавтра, до предполагаемого дня дуэли, — ему хотелось не терять его из виду и попытаться урезонить. Такое заботливое предложение в конце концов сломило де Шарлю. Он сказал, что попробует найти какую-нибудь отговорку, что он отложит окончательное решение до послезавтра. Таким образом, не рубя сплеча, де Шарлю мог держать Чарли при себе по крайней мере два дня и воспользоваться этим, чтобы добиться от него обещаний на будущее время взамен на свой отказ от дуэли — от подвига, который, по словам барона, сам по себе доставлял ему наслаждение и отказаться от которого ему было бы жаль. И тут он был, надо сознаться, искренен — он действительно любил выходить на поединок, скрещивать свою шпагу со шпагой противника или обмениваться с ним пулями. Наконец прибыл Котар, хотя и с большим опозданием: дело в том, что, придя в восхищение оттого, что он будет секундантом, и в еще более сильное волнение, он вынужден был останавливаться по дороге около каждого кафе и около каждой фермы и справляться, где тут 00, или «известное место». Как только он явился, барон увел его в отдельный кабинет: по его словам, правила дуэли требовали, чтобы мы с Чарли не присутствовали при их встрече, а насчет того, чтобы временно придать любой комнате значение тронного зала или зала заседаний, де Шарлю был мастак. Оставшись наедине с Котаром, он горячо поблагодарил его, но сказал, что, по-видимому, сплетня не была пущена и, ввиду этого, он очень, мол, просит доктора известить второго секунданта, что, если не произойдет каких-либо непредвиденных осложнений, инцидент считается исчерпанным. Узнав, что опасность миновала, Котар испытал минутное разочарование. Он чуть было не выразил своего возмущения, однако тут же вспомнил, что один из его учителей, сделавший в свое время блестящую карьеру в области медицины, в первый раз, недобрав всего лишь двух голосов, провалился на выборах в академики, но не показал виду, что расстроен, и подошел пожать руку избранному конкуренту. Вот почему доктор решил не выражать неудовольствия, тем более что его протест все равно ничего не изменил бы, но, хотя он и был первейшим трусом, все-таки проворчал, что есть вещи, которые нельзя спускать, однако добавил, что все к лучшему, что такое решение его радует. Де Шарлю, желая выразить доктору свою признательность, так же как выразил бы признательность моему отцу его брат, герцог: поправил бы воротник на его пальто, или скорее как герцогиня, в знак благодарности обнявшая бы простолюдинку за талию, придвинул свой стул вплотную к стулу доктора, пересиливая отвращение, которое тот ему внушал. И, не только не испытывая физического наслаждения, но, подобно Германту, преодолевая гадливое чувство, а не как человек извращенный, он, закончив разговор с доктором, ласково провел ладонью по его руке, будто добрый хозяин, который дает лошади сахар и похлопывает ее по морде. А Котар, ни разу не дав понять барону, что до него дошли темные слухи об его дурных наклонностях, в глубине души все-таки считая, что барон принадлежит к разряду людей «анормальных» (Котар вообще выражался неточно, он самым серьезным тоном спрашивал о лакее Вердюрена: «А он не любовница барона?»), людей, которых он знал плохо, вообразил, что эта ласка — прелюдия к решительным действиям, ради чего барон под предлогом дуэли и заманил его в сети, уведя в отдельный кабинет, где барон мог применить силу. Не смея встать со стула, к которому его пригвоздил страх, он в ужасе таращил глаза, словно попал в руки дикаря и — кто его знает? — может быть, людоеда. Наконец де Шарлю отпустил его руку и, желая быть любезным до конца, спросил: «Вы не откажетесь выпить с нами, как говорится, чего-нибудь этакого? Раньше это называлось мазаграпом или глорией, а теперь эти напитки, как некая археологическая редкость, встречаются только в пьесах Лабиша и в донсьерских кафе. Глория подходит к обстановке, не правда ли? Да и к обстоятельствам, как по-вашему?» — «Я председатель общества по борьбе с алкоголизмом, — возразил Котар. — Если нас увидит любой провинциальный коновал, то все потом станут говорить, что я подаю дурной пример. Os homini sublime coelumque taeri» 376 , — добавил он без всякой видимой связи, только потому, что у него был довольно скудный запас латинских изречений, вполне достаточный, однако, чтобы ошарашивать учеников. Пожав плечами, де Шарлю привел Котара к нам, предварительно взяв с него слово сохранить все это в тайне, что было для него особенно важно, так как повод для несостоявшейся дуэли был им от начала до конца придуман — этот повод не должен был дойти до ни в чем не повинного офицера, на которого пал выбор де Шарлю. Когда мы вчетвером выпивали, вошла поджидавшая мужа у входа г-жа Котар, которую де Шарлю прекрасно видел, но не подумал пригласить, и поздоровалась с бароном, а тот протянул ей руку, как горничной, не вставая со стула и изображая из себя не то короля, которому оказывают почести, не то сноба, не желающего, чтобы за его столик села не очень элегантная женщина, не то эгоиста, которому хочется побыть в тесной дружеской компании и который боится, что малознакомый человек испортит ему настроение. Итак, г-жа Котар стоя разговаривала с де Шарлю и со своим мужем. Но то ли оттого, что учтивость и «обходительность» не являются исключительным правом Германтов, оттого, что они способны озарять и направлять самые нерешительные умы, то ли оттого, что Котар, часто изменяя жене, порой испытывал потребность, в виде «отступного», защитить ее от тех, кто был с ней невежлив, но только доктор впервые при мне вдруг сдвинул брови и, не спрашивая позволения у де Шарлю, сказал ей, как хозяин: «Что ж ты стоишь, Леонтина? Садись!» — «А я вам не помешаю?» — робко спросила г-жа Котар де Шарлю, но тот, изумленный тоном доктора, ничего не ответил. А Котар, не дав ему опомниться, еще раз повелительно проговорил: «Я же тебе сказал: «Садись»!»

376

Речь позволила человеку устремлять взор в небо (лат.).

Немного погодя г-н и г-жа Котар ушли, и тогда Де Шарлю обратился к Морелю: «Из всей этой истории, закончившейся лучше, чем вы того заслуживаете, я сделал вывод, что вы не умеете себя вести, и по окончании вашей военной службы я сам доставлю вас к вашему отцу, как поступил архангел Рафаил, посланный богом к юному Товии». 377 И тут барон покровительственно и радостно улыбнулся, однако у Мореля вид был далеко не радостный, так как мысль, что домой отвезет его де Шарлю, была ему не по душе. Придя в восторг от сравнения себя с архангелом, а Мореля — с сыном Товита, де Шарлю забыл, что сказал эту фразу для того, чтобы позондировать почву: согласится ли Морель уехать с ним в Париж, о чем он мечтал. Упоенный любовью, а может быть, самолюбием, барон не заметил — или притворился, что не заметил, — гримасы скрипача; оставив его одного в пивной, он сказал мне с горделивой улыбкой: «Вы обратили внимание, как он возликовал, когда я сравнил его с сыном Товита? Он очень умен и сразу смекнул, что отец, с которым он теперь будет жить, не его родной отец, — наверно, противный усатый лакей, а его духовный отец, то есть я. Как он этим гордится! Как надменно откинул он голову! Как он обрадовался, когда понял, что его ждет! Я уверен, что теперь он каждый день будет говорить себе: «Господи! Тебе угодно было, чтобы блаженный архангел Рафаил охранял раба твоего Товию на всем его долгом пути, даруй же и нам, рабам твоим, великую милость — всегда быть под его покровом и прибегать к его помощи». Мне не нужно было объяснять ему, — добавил барон, глубоко убежденный, что придет день, когда и он предстанет перед престолом всевышнего, — что посланник небес — это я, он это и так понял и онемел от счастья!» И, простившись со мной, де Шарлю (у которого счастье не отняло дара речи), не обращая внимания на редких прохожих, оглядывавшихся на него и думавших, что это сумасшедший, воздел руки к небу и крикнул во всю силу легких: «Аллилуйя!»

377

Стр. 482. …архангел Рафаил, посланный богом к юному Товии. — Имеется в виду библейский рассказ о Товии, которому архангел Рафаил указывал дорогу в Раги Мидийские и давал наставления в пути.

Это примирение утишило душевную муку де Шарлю ненадолго. Уехав на маневры так далеко, что де Шарлю был лишен возможности видеться с Морелем или пользоваться моим посредничеством, скрипач часто писал барону отчаянные и ласковые письма, в которых уверял, что ему остается только покончить с собой, потому что нуждается для одного ужасного дела в двадцати пяти тысячах франков. Он не объяснял, что это за ужасное дело, потому что ему тогда пришлось бы что-нибудь придумать. Но дело было не в деньгах: де Шарлю охотно выслал бы их Морелю, если бы не сознавал, что с деньгами Чарли отлично может обойтись и без него и снискать благоволение кого-нибудь другого. Вот почему де Шарлю отказывал, и его телеграммы были сухи и резки, как его голос. Когда он не сомневался в том, как они подействуют на Мореля, ему хотелось порвать с ним: уверенный, что как раз, напротив, разрыва не произойдет, он ясно представлял себе все неприятности, какими грозила ему эта связь, от которой он не в силах был отделаться. А вот если Морель не отвечал, на него нападала бессонница, он не находил себе места от беспокойства — много есть на свете такого, чем мы живем, хотя и не имеем об этом понятия, и сколько существует подспудных, глубоко залегающих явлений, скрытых от нашего взора! Де Шарлю терялся в догадках, ломая себе голову над тем, какое невероятное событие потребовало от Мореля двадцати пяти тысяч франков; он рисовал его себе по-разному, давал то то, то другое собственное имя. Я думаю, что в такие минуты (хотя снобизм тогда у него ослабевал, а его возраставший интерес к простонародью, во всяком случае, достигал такой же силы, а то и перевешивал) барон, по всей вероятности, с тоскливым чувством вспоминал разноцветные быстрокрылые вихри светских увеселений, где прелестные женщины и очаровательные мужчины искали его общества ради бескорыстного удовольствия, которое он им доставлял, где никто и не помышлял о том, чтобы «подставить ему ножку» или выдумать «ужасное дело», из-за которого, если сейчас же не достать двадцати пяти тысяч франков, придется покончить жизнь самоубийством. Я думаю, что тогда — пожалуй, потому, что он все-таки был большим комбрейцем, чем я, потому, что он привил своей немецкой напыщенности феодальную гордость, — он должен был прийти к заключению, что нельзя безнаказанно для себя покорить сердце слуги, что простонародье — совсем не то, что светское общество, и что, в общем, в противоположность мне, всегда доверявшему народу, он к народу «доверия не питает».

Следующая остановка дачного поезда — Менвиль — напомнила мне случай с Морелем и де Шарлю. Прежде чем рассказать об этом случае, я должен заметить, что остановка в Менвиле (когда отвозили в Бальбек приехавшего издалека важного гостя, который, чтобы никого не стеснять, предпочитал не оставаться в Ла-Распельер) обычно была связана с менее тяжелыми сценами, чем та, о которой я скоро поведу речь. Приезжий, хотя у него был с собой только ручной багаж, все-таки обычно находил что Гранд-отель — это далековато, но так как, не доезжая до Бальбека, можно было подыскать дачу неблагоустроенную, то он уже мирился с большим расстоянием ради роскоши и уюта, как вдруг перед ним, когда поезд останавливался в Менвиле, неожиданно вырастал Палас, о котором он никак не мог подумать, что это дом терпимости. «Ну, дальше ехать нет смысла, — неизменно говорил приезжий г-же Котар, славившейся своим практическим умом и полезными советами. — Это как раз то, что мне нужно. Зачем же ехать в Бальбек? Там, конечно, ничего более подходящего не подвернется. По одному только внешнему виду я уже могу судить, что найду здесь полный комфорт; сюда я вполне могу пригласить госпожу Вердюрен — я ведь в ответ на ее любезность собираюсь устроить в ее честь несколько вечеринок. Ей же сюда ближе, чем в Бальбек. Я полагаю, что ей здесь понравится, так же как и вашей жене, дорогой профессор. Тут, наверно, есть салоны, куда можно будет приглашать наших дам. Между нами говоря, я не понимаю, почему госпожа Вердюрен поселилась не здесь, а сняла Ла-Распельер. Здесь гораздо здоровее, чем в старых домах вроде Ла-Распельер, непременно сырых, запущенных; там нет даже горячей воды, нельзя как следует вымыться. На мой взгляд, Менвиль несравненно приятнее. Госпожа Вердюрен отлично играла бы здесь роль Покровительницы. Ну да у всякого свой вкус, я остановлюсь здесь. Госпожа Котар! Поезд сейчас тронется, давайте поскорей выйдем. Поводите меня по этому дому — он скоро станет и вашим домом, а кроме того, вы, наверно, там часто бывали. Его как будто для вас строили». Величайших усилий стоило заставить несчастного приезжего замолчать, а главное — удержать его, так как он с тем упорством, с каким человек обычно держится за свои оплошности, стоял на своем, брал чемоданы и ничего не желал слушать, пока его не убеждали, что ни г-жа Вердюрен, ни г-жа Котар ни за что к нему сюда не приедут. «Во всяком случае, поселиться я хочу здесь. Госпожа Вердюрен может мне сюда писать».

С Морелем произошел случай из ряда вон выходящий. Бывали и другие, но я ограничусь, пока пригородный поезд останавливается, а кондуктор выкрикивает: «Донсьер», «Гратваст», «Менвиль» и т. д., записью того, что приводят мне на память взморье или гарнизон. Я уже упоминал о Менвиле (Media villa) и о том значении, какое он приобрел благодаря роскошному публичному дому, недавно здесь выстроенному невзирая на безрезультатные протесты матерей семейств. Но, прежде чем пояснить, почему Менвиль связывается в моей памяти с Морелем и де Шарлю, я должен отметить несоответствие (дальше я буду говорить об этом подробнее) между той важностью, с какой Морель толковал о том, может ли он располагать собой в известные часы, и ничтожными занятиями, которым он будто бы посвящал это время; это же несоответствие наблюдалось и в объяснениях другого рода, какие он давал де Шарлю. В разговорах с бароном он строил из себя человека бескорыстного (строил без всякого риска, ибо щедрость его покровителя была ему хорошо известна), но, когда ему хотелось провести вечер на стороне под предлогом, что он должен дать кому-то урок, он, улыбаясь алчной улыбкой, неизменно прибавлял к этому предлогу такие слова: «При всем при том я заработаю сорок франков. Это на полу не валяется. Позвольте мне уйти — вы же видите, что это в моих интересах. У вас есть рента, а у меня нет, мне нужно создавать себе положение, пора деньгу зашибать». На самом деле Морель жаждал давать уроки. Неверно, что все деньги одинаковы. Новый способ их зарабатывать придает блеск стертым от частого употребления монетам. Когда Морель действительно давал урок, то возможно, что два луидора, которые после урока протягивала ему ученица, производили на него другое впечатление, чем два луидора, которые он получал из рук де Шарлю. Первейший богач из-за двух луидоров готов отшагать несколько километров, но километры превращаются в целые мили, если это сын лакея. Однако у де Шарлю часто возникали сомнения в том, что Морель действительно дает уроки игры на скрипке, — сомнения тем более сильные, что музыкант часто придумывал иные предлоги, вполне бескорыстные с точки зрения материальной и притом нелепые. Морель не в силах был удержаться от того, чтобы, отчасти сознательно, отчасти бессознательно, напустить такого туману, что в этом тумане можно было разглядеть только какие-то отдельные черты его жизни. Целый месяц он предоставлял себя в распоряжение де Шарлю, но при условии, что по вечерам он будет совершенно свободен, так как намерен прослушать полный курс алгебры. Приезжать к де Шарлю после занятий? Это немыслимо — лекции кончаются иногда очень поздно. «Даже позднее двух часов ночи?» — спрашивал барон. «Случается». — «Но алгебру можно усвоить по учебнику». — «Это даже еще легче, на лекциях я почти ничего не понимаю». — «А тогда в чем же дело? Да ведь и сама алгебра тебе не нужна». — «Мне это нравится. На лекциях мне становится веселей на душе». «Чтобы из-за алгебры отлучаться на ночь? Не может этого быть, — говорил себе де Шарлю. — Уж не связан ли он с полицией?» Как бы то ни было, Морель оставлял позднее время для себя — то будто бы ради алгебры, то будто бы ради уроков игры на скрипке. Но однажды он воспользовался своей свободой ни для того, ни для другого, а для принца Германтского — тот, приехав к морю на несколько дней погостить к герцогине Люксембургской, встретил незнакомого музыканта, который тоже его не знал, и предложил ему пятьдесят франков за то, чтобы провести вместе ночь в менвильском веселом доме; для Мореля в этом заключалось двойное удовольствие поживиться на счет принца Германтского и потешить свое сладострастие среди женщин, без стеснения обнажавших смуглые груди. Я не знаю, каким образом де Шарлю узнал о происшедшем и о месте действия, вот только соблазнитель остался ему неизвестен. Обезумев от ревности, сгорая от нетерпения узнать, кто это, он телеграфировал Жюпьену — тот приехал через два дня, и, когда в начале следующей недели Морель заявил, что ему необходимо отлучиться, барон обратился к Жюпьену с просьбой подкупить хозяйку заведения, чтобы она спрятала их с Жюпьеном, — это дало бы им возможность подсмотреть, как все будет происходить. «Ладно, я все устрою, симпомпончик», — сказал барону Жюпьен. Трудно себе представить, как это происшествие взволновало и на какое-то время обогатило внутренний мир де Шарлю. В иных случаях любовь производит в области мышления целые геологические сдвиги. В уме де Шарлю, еще так недавно похожем на столь однообразную равнину, что на ней, насколько хватал глаз, не означалось ни одной мысля, внезапно вырос гранитной прочности горный хребет, в котором каждая гора была изваяна таким образом, как будто ваятель, вместо того чтобы унести мрамор к себе в мастерскую, прямо здесь, на месте, высекал сплетения исполинов, титанов, имя которым — Ярость, Ревность, Любопытство, Зависть, Ненависть, Страдание, Гордость, Ужас, Любовь.

Поделиться с друзьями: