Сократ и афиняне
Шрифт:
— Разве? Верни.
— Я тебе сейчас по башке верну! Хватит меня разыгрывать, чем народ на кафедре занят?
— Как всегда: учим-мучим помаленьку.
— Ну уж, конечно, не кирпичи разгружаете.
— Да отстань ты от меня. Вон заведующий кафедрой идет, иди поговори с ним сам.
Обернувшись, я раза три выдохнул и вдохнул, прежде чем выдавил из себя:
— А Саламандра?
— Что Саламандра?
— Что с Саламандрой, он же заведующим был?
— Саламандра остался Саламандрой. Хотя не знаю, давно не видел.
— Как же так? Я же сам приказ видел!
— Однофамильцами оказались, и инициалы совпадают, вот секретарь ректора и перепутала, поторопилась обрадовать.
Не зная, что делать со ставшим вдруг ненужным и лишним подарком, нехотя и устало стал подниматься на второй этаж.
На лестнице мимо меня мелькнула какая-то тень. Мне почудилось, что это был Саламандра. Наверное, показалось, не может же быть, ведь человек должен быть человеком всегда, а не только тогда, когда при чинах и в должности.
Часы Эйзенхауэра
Городские старики и старушки. Они молча сидят, погруженные то ли в воспоминания, то ли в сон, на скамейках парков и скверов, у подъездов и на балконах, отрешенные и одинокие, — будто чужеродные обломки прошлого на поверхности современной жизни. Грустное зрелище обыденной трагедии бытия.
Копаясь в ветхом домашнем скарбе, случайно натолкнулась на старые наручные часы. То ли довоенные, то ли военных лет. Надпись на чужом языке подсказывает догадку: «Трофейные… деда?».
Через тюль вижу на балконе над спинкой кресла-качалки его облезлый затылок и цыплячью, в пуху, сморщенную гармошкой шею. Никому не мешая, он часами сидит в любимом кресле, взирая с высоты двенадцатого этажа на простертую перед ним Нижегородку, кусочек реки Белой и раскинувшийся за ней до горизонта лесной массив. Жизнь там, внизу, его бодрит, но, утомившись, он засыпает, шумно выпуская воздух пузырями через хлюпающие губы. Иногда он что-то бормочет, видимо, разговаривая с теми, кого уже давно нет в живых, но кто еще продолжает жить в нем, чьи образы продолжают волновать душу ставшего бесполезным обществу старика. Они еще не раз будут посещать этот мир, пока он жив. Может, это и есть тайна личного бессмертия: людей уже нет, а их образы продолжают волновать живых. Ветер откидывает тюлевые занавески, и я вижу, как дед слабой рукой тянет плед на колени.
— Тебе холодно, дедушка?
Ответа нет. Выхожу на балкон. Он медленно поворачивает голову, и я вижу его приветливое лицо.
— Что тебе, внучка?
Глядя ему в глаза, протягиваю найденные часы и пугаюсь. Дед молчит, но чувствую, как напряглось в немощном порыве все его тело. По лицу волной прошли, сменяя друг друга, чувства удивления, огорчения, радости, досады, испуга и, наконец, застыла слабая улыбка, словно наклеенная маска из желтоватого пергамента.
— А-а-а? — мычит он не то вопросительно, не то с удивлением.
Зная деда, молчу: попросишь — ничего не расскажет. А так, медленно раскачиваясь и оживляясь с каждым словом, выложит все с мельчайшими подробностями. Дед мой на это мастак. Рассказывает не просто в ролях, но еще и изображая персонажей, размышляя и говоря от их лица разными голосами. Я люблю слушать его воспоминания, и порой, кажется, слышу голоса участников событий, говорящих от первого лица, переживаю их чувства, как хороший актер, полностью перевоплощаясь в героя своей роли. Так получилось и в этот раз.
— В конце войны… да, почти в самом конце, — как-то с неохотой начинает дедушка свои воспоминания, с трудом подбирая слова, — оружейником в учебке… я служил. Курсанты… там всякие… патроны им выдавал… набивал пулеметные ленты… магазины…
Дед, прищурившись, глядит на город, изнывающий у его ног от полуденной жары, дергает головой, боднув перед собой что-то лишь ему видимое, и опять угасает. Вдвоем молчим, я его не тороплю: бесполезно. Помню, он как-то сказал, что нам торопиться незачем: перед ним — вечность, передо мной — еще вся жизнь, так что у нас есть… время. Слышу его вздох, поднимаю голову и смотрю на его дорогое и родное лицо.
— Приказал… сам приехал… лучших отовсюду привезли. Ну, мол, как мои? Не хуже… Я слышу полковник-то его… молодой еще… испуганно: «Эх, зря… Сейчас Иванов, сукин сын, что-нибудь нагадит»… — дед то ли закашлялся, то ли засмеялся, то ли поперхнулся слюной, накопившейся во рту, и смешно сморщился, задрав слегка нос и сузив глаза.
По капле из уст деда слетают слова, которые сливаются в ручеек, из которого постепенно образуется уже целый поток рассказа. Я поняла, что в конце войны какая-то советская часть натолкнулась на учебный центр, где противник готовил то ли разведчиков-диверсантов, то ли карателей, то ли еще кого-то. Захватили архив, где были и журналы занятий с указанием результатов различных тренировок. Неизвестно, как документы попали на глаза большому начальству, известному военачальнику, которому пришла в голову мысль посмотреть, есть ли среди его солдат такие, которые могут выполнить те же нормативы и показать такие же результаты. Зачем ему это было нужно, дед не знал. Высказал предположение: «Забавлялся на отдыхе…» Вряд ли на войне, как я ее себе представляю, у генералов было время забавляться такими играми. Солдат и маршал, вероятно, по-разному видят военные события. Свой рассказ дед как раз и начал с того момента, когда отстрелявшиеся советские «специалисты» ждали результатов.
— Маршал большой… человек… почти вождь… к народу пришел…
Командующий, признанный полководец, в паузу, решил, как тогда это было принято, «поговорить с народом» и подошел к группе солдат. В этот момент дед и услышал, как полковник из сопровождающих офицеров прошипел, что «Иванов, сукин сын, сейчас что-либо нагадит». Страх полковника был не беспричинным. Крутой нрав командующего был известен всем солдатам и офицерам не понаслышке.
Рассказ дедушки стал оживленней. Воспоминания разбудили в нем чувства и энергию. Глаза заблестели и оживились. Наверно, так они улыбались тогда, полстолетия назад, услышав необычный разговор «сукиного сына» с маршалом.
— Ну, как дела?.. — начал командующий. И дед, повторяя его слова, еще и показал, как, вынув из кармана носовой платок, маршал снял левой рукой фуражку, чтобы вытереть пот со лба. На руке блеснули часы иностранной марки. Неформальное обращение сняло необходимость уставного ответа и приветствия, ибо сам командующий как бы приглашал поговорить по-простому, по-свойски, по душам.
— Товарищ маршал, давайте поспорим… — раздалось в ответ, и из группы «спецов» выступил вперед какой-то неуклюжий, длинноногий, с тяжелыми большими руками сержант. Дедуля так артистично изобразил кислую рожу, что я поняла без пояснений: такая гримаса была на лице того самого полковника, который опасался, что «Иванов нагадит». А желающий поспорить с маршалом сержант и был этим самым недостойным иного названия сыном собаки. Вероятно, он предлагал пари своим товарищам, а подошедший командующий прервал их беседу, точнее, оказался, таким образом, втянутым в нее.
Солнышко выглянуло из-за облаков. По Белой забегали тысячи солнечных зайчиков. Крыши домов в Нижегородке покрылись позолотой. На свету все преобразилось. И дедушка тоже. Он преобразился в грозного командующего фронтом. Теперь передо мной был маршал. Я слышала и видела со слов деда, что тот чувствовал, думал, говорил и делал.
— По поводу чего? — меняясь в настроении, перебил командующий, сверкнув глазами на нахала, и с возрастающим неудовольствием отмечая про себя, что у «нахала» невозможно найти причину для замечания по форме одежды, чтобы осадить его. В отличие от других он был не просто подтянут, застегнут, чист и опрятен, но был в его внешности своеобразный шик, свидетельствовавший, что он на войне не первый год. От этого раздражение почему-то только усилилось.