Театральная улица
Шрифт:
– Как я могу винить кордебалет, если звезда подает такой дурной пример. Да, ваш пример можно назвать развращающим, позорным, просто скандальным. – И он убежал.
В тот же вечер он с ласковым видом ходил вокруг меня, поправлял мой грим. Когда я стала изливать свою обиду за утреннюю сцену, он только мягко улыбнулся и так прокомментировал мое исполнение последнего акта «Жизели»:
– Вы словно парили в воздухе…
Сразу же после «Эвники» Фокин поставил «Египетские ночи», впоследствии получившие название «Клеопатра». Значительная часть нашей труппы, в особенности премьеры, открыто демонстрировала недоброжелательное отношение к нашей работе. Как будущая балерина, я одевалась в уборной премьерш. Временами я ощущала себя там словно во вражеском лагере. Высмеивая все наши усилия, они устраивали гротескные пародии на наши балеты. Я не имела возможности достаточно решительно возражать: право старшинства оставалось таким же непреложным законом в театре, каким было в училище. Так как я была самой молодой участницей высшей касты, на меня могли прикрикнуть, сделать выговор за «самовлюбленность», за «фиглярство». Мне потребовалось еще больше выдержки, когда я стала единственной ведущей танцовщицей в балетах Фокина и встретилась лицом к лицу с предубеждением со стороны самых консервативных элементов публики и критики. Намеренно не обращая внимания на то, что наряду с новыми ролями я со все возрастающим мастерством исполняла партии в классических балетах и неустанно работала, мои критики обвиняли меня в измене традициям. Впрочем, эти преследования прекратились так же внезапно, как и начались.
Вернувшись из кругосветного путешествия, лейтенант Фуриозо, как всегда переполненный грандиозными замыслами, на этот раз договорился о моих гастролях в Праге. Он познакомился там с главой панславистов и с его помощью организовал мой ангажемент. Я не воспринимала его планы всерьез до тех пор, пока не получила официального приглашения от Пражского национального театра. Но даже и тогда я не могла себе представить, что буду танцевать за границей; все это рискованное предприятие казалось мне прыжком в неизвестность. Мой прошлый опыт не мог дать мне представление о том, в какой среде я окажусь. Я даже представить не могла определенной картины будущего – только некоторый страх предстоящей разлуки с домом, смешанный с гордостью и приподнятым настроением. До поездки оставалось месяца два, и я начала подготовку с того, что попыталась отшлифовать свой французский, на котором вела переписку с директором Национального театра, месье Шморанцем, я пришла к выводу, что этот язык и станет официальным средством общения. Мадам Флоранс, которую порекомендовали мне мои друзья, отшлифовала мой хромающий французский, сделав его беглым. Она предостерегала меня против буквального перевода с русского, как мы обычно делали. Она говорила на прекрасном французском, в ее речи ощущалось превосходное знание литературных норм. Под ее руководством я писала эссе, читала и разговаривала; мы надолго стали большими друзьями.
Когда я приехала в Прагу, на станции меня встретил сам глава панславистов, как и планировал Фуриозо. Он сопроводил меня в маленькую гостиницу с патриотическим названием, но довольно убогую внешне. На следующее утро, когда я упомянула, где остановилась, месье Шморанц, казалось, очень расстроился, и в тот же день мне предоставили апартаменты в современной гостинице. Я начала ощущать себя звездой, что пошло мне на пользу, так как помогло избавиться от излишней скромности. Уже моя первая встреча со Шморанцем привела меня в хорошее расположение духа. Когда меня ввели в его кабинет, он бросился мне навстречу, немного неуклюже склонился над моей рукой и проводил до кресла. Он заверил меня, что я их гостья и что все в театре – вплоть до его собственной ложи – в моем распоряжении. Я выразила надежду, что в моих письмах ему было не слишком много ошибок, и тотчас же почувствовала всю неуместность своего замечания. Он проявлял по отношению ко мне необычайную учтивость: предложил прислать за мной днем машину и самому показать чудесные храмы в стиле барокко, которыми так богата Прага. Чтобы поддержать интеллектуальный разговор, я заметила, пугаясь собственной дерзости, что барокко не в моем вкусе и что я предпочитаю ренессанс, хотя на самом деле ничего не понимала ни в том ни в другом. Во время моего пребывания в Праге директор вывозил меня на прогулки каждый свободный день. При самых благоприятных условиях я увидела все, что только можно было посмотреть. Мой гид был серьезным ученым: прежде чем стать директором театра, он был историком архитектуры. Осмотр достопримечательностей превращался в волнующее занятие благодаря его эрудиции и любви к предмету.
До сего времени мои познания были весьма скудными, но желание узнать велико. Шморанц раскрыл мне сокровенную красоту города: старинные улицы, где на двери каждого дома находился герб, узкая улочка, прозванная Золотой, так как здесь когда-то жили алхимики. Спустившись по полустертым ступеням, которые, казалось, вели в ад, мы оказались в потайной подземной темнице. Шморанц обратил мое внимание на выцарапанные пленниками надписи, по-видимому с помощью гвоздя, и на остатки самодельных карт, нарисованных кровью. «Juste pour vous, qui aimez Ie frisson». (Как раз для вас, любящей, чтобы мурашки по спине бегали) Каждый день для меня переворачивалась новая страница в книге чудес. Несмотря на то что в его внешности и манерах было что-то от старой девы, несмотря на его старомодную учтивость и щепетильность, его забавные маленькие причуды (так, например, он никогда не ездил на автомобиле и не звонил по телефону), тем не менее он был очень милым.
Строго соблюдая приличия, Шморанц пригласил для меня дуэнью: жена итальянского балетмейстера синьора Вискусси была непременной участницей наших экскурсий и всегда сидела со мной в директорской ложе, предоставленной в мое распоряжение в те вечера, когда я не танцевала. Во время своего пребывания в Праге я не пропустила ни одного представления, и мой день неизменно заканчивался в театре.
Я слышала, что каждые семь лет человек вступает в новую фазу своего существования. Тогда я вступала в четвертую фазу подобных циклов и ощущала, что во мне происходят значительные изменения. Пять лет сценического опыта в Петербурге не научили меня самообладанию. Петербургские критики руководствовались правилом, будто похвалы опасны для молодых танцовщиков, так как могут помешать их стремлению к совершенству. Что же касается меня, подобная политика лишь усиливала мою природную робость, и я оставалась чрезвычайно застенчивой и неуверенной в своих силах. Здесь в Праге отсутствие суровых критиков помогло мне полностью избавиться от застенчивости, граничившей с наваждением; здесь мне не указывали на мои прежние ошибки, и впервые зловещая темная яма, называемая зрительным залом, перестала пугать меня. Меня принимали как звезду, я поверила в это и отбросила пелену неуверенности в себе, которая мешала моему самовыражению. Первый сезон в Праге стал свидетелем превращения ученицы в актрису.
Стоял безоблачный май; холмы в окрестностях Праги были покрыты вишневыми садами в полном цвету. В облегающем платье, похожем на амазонку, и в шляпе со спадающими перьями я казалась себе роковой и таинственной, но в зеркале отражалась счастливая улыбка, в которой не было и тени таинственности. После первого же выступления в «Щелкунчике» мне предложили продлить контракт и подписать контракт на будущий год. В голову моей «доброй феи» Шморанца пришла счастливая мысль: дать мне партию в балете, основанном на чешских народных сказках. Мое появление в этом балете дошло до сердца зрителей и создало мне большую популярность. Меня стали узнавать в магазинах и на улицах. Это льстило моему самолюбию так же, как и то, что на спектаклях присутствовал настоящий балетоман, один из «ассирийцев» из ложи номер двадцать пять, приехавший в Прагу специально для того, чтобы посетить спектакли с моим участием. На следующее утро после моего первого выступления Шморанц с большим удовольствием перевел мне несколько рецензий. Один из авторов величал меня «дивой». Шморанц задержался на предложении, где изящество моего танца сравнивалось с грацией молодой газели.
Я навсегда сохранила талисман, подаренный мне Шморанцем. Во время своего последнего выступления я обнаружила маленькую коробочку, привязанную к букету. Внутри находился небольшой кусочек дерева в оправе из гранатов в форме броши – это был кусочек смоковницы, под которой Дева Мария отдыхала на пути в Египет. Я увезла с собой много дорогих сердцу воспоминаний о простых и мужественных людях, почти с благоговейным рвением служивших искусству в своем скромном театре. Национальный театр мог позволить себе лишь небольшую балетную труппу. Оперные и драматические артисты помогали балетным, выступая в мимических ролях. Я оставила там настоящих друзей. «Ваш портрет приобретен галереей Мане, – писал мне художник, написавший этот портрет. – Но я сохранил себе гравюру, где вы в шляпе с голубыми перьями (та самая «роковая шляпа»). Мать починила шаль, которую вы мне подарили». Пестрая бухарская шаль, спутница моих странствий, в которую я заворачивала свои костюмы, пленила художника, и я оставила шаль ему в подарок.
Глава 18
Соколова. – «Лебединое озеро» и «Корсар». – Светлов
В течение длительного времени я подумывала о том, чтобы оставить класс Николая Легата. Принять решение было нелегко – я опасалась, что он воспримет это как предательство. В нашей профессии учитель прилагает очень много сил на формирование индивидуальности ученика, тратя немало энергии на занятия с ним, в результате возникают прочные, основанные на глубокой благодарности связи ученика с учителем. Но я уже усвоила все, что мне мог дать преподаватель, вплоть до того, что была в состоянии исполнять энергичные па мужского танца, и мне стало очевидно, что теперь мне нужна женщина-педагог. Госпожа Соколова уже не преподавала в театральном училище. Она давала частные уроки, которые ежедневно посещала Павлова, и я присоединилась к ней. И как оказалось, мое решение было весьма своевременным, так как этот 1909 год принес мне в высшей степени ответственную работу. Сразу вслед за главной партией в «Лебедином озере» мне дали главную роль в «Корсаре». Последняя принесла мне неоспоримый успех, и этим в значительной мере я обязана госпоже Соколовой. Она сама танцевала в большинстве балетов старого репертуара и великолепно знала все партии. Когда она начинала показывать мне танцы и мимические сцены, в ней пробуждалась вся былая грация, несмотря на то что она, как и большинство танцовщиц, вышедших на пенсию, сильно располнела. В маленькой комнате, где мы занимались, не было места для рояля, и моя преподавательница пела, поразительно точно передавая все рулады и фиоритуры старомодной музыки. Зная помимо своей партии все остальные, она часто исполняла их, как бы подавая мне реплики. Ее забота обо мне выходила за пределы классной комнаты; когда я репетировала на сцене, она обычно сидела в партере, а если не могла прийти, то просила меня зайти к ней прямо из театра. Там, за чашкой кофе, я должна была представить ей подробнейший отчет о каждом па, время от времени вставая и танцуя вокруг стола. Вообще мы понимали друг друга очень хорошо, напевая мелодию и отбивая такт пальцами по столу, и таким образом воспроизводили самые сложные па. Для стороннего наблюдателя наше поведение, наверное, показалось бы нелепым. Порой она звонила мне и спрашивала: «Как ты сделала это?..» – и напевала мелодию. «С этим все в порядке, но я не вполне понимаю этот фрагмент», – пела теперь я на другом конце провода. Телефонная служба хоть и недавно возникла в Петербурге, но работала исправно: мы могли таким образом пройти пять актов, и нас ни разу не прервали по прихоти телефонистки.
Соколова была достаточно состоятельной и жила в собственном доме, на другом берегу реки, довольно далеко от центра. От улицы ее дом отделял небольшой деревянный флигель, в котором она сдавала квартиры, оставив себе одну для занятий танцами. Она щедро расточала свое время и труд. Обычно мы занимались днем, но, когда я готовила новую партию, она настаивала, чтобы я приходила и по вечерам. Не допускала, чтобы какое-нибудь полученное прежде приглашение встало на пути работы; никакие мольбы не могли ее смягчить.
– Сцена прежде всего!
Старая танцовщица заново переживала карьеру в каждой из своих учениц. Удачно вышедшая замуж, мать взрослых детей, от нас она требовала безбрачия. Она предсказывала множество зол, которые падут на голову замужних балерин. Проповеди ее общественных и артистических доктрин обычно происходили у нее дома за ужином, на который она настойчиво приглашала меня после работы. Во время занятий она не позволяла отвлекаться. Столь же большое опасение, как предстоящее замужество, вызывали у нее возможные непредвиденные осложнения на сцене.
– Покажи, как ты завяжешь ленты на туфлях… Неправильно. Узел должен быть завязан с наружной стороны лодыжки. Немного поплюй на него, иначе развяжется.
Она хотела посмотреть, как я буду выходить на вызовы, и настойчиво внушала мне, что танцовщица никогда не должна ходить на плоских ступнях. «Быстрым легким шагом ты выходишь на середину, делаешь глубокий реверанс вправо в сторону императорской ложи; налево – к директорской; два шага вперед и полуреверанс партеру; потом отступи, подними глаза и улыбнись, приветствуя галерку. Я помню, как, разучивая со мной партию Жизели, она была удовлетворена всем в моем исполнении, кроме падения в сцене смерти. Когда же я посетовала, что вся покрылась синяками, добиваясь совершенства в этой сцене, она послала домой за матрасом, на который я могла падать навзничь бессчетное число раз, не опасаясь более серьезных последствий, чем легкое сотрясение мозга. В конце концов я достигла совершенства.