Театральная улица
Шрифт:
Я познакомилась с Дягилевым три года назад. Мы оказались рядом за праздничным ужином, который давали у Кюба в вечер бенефиса Матильды. Хотя по моей хронологии наша первая встреча произошла значительно раньше. В свои пятнадцать лет я была чрезвычайно романтичной особой. Во время репетиции «Щелкунчика» объявили перерыв. Большинство актеров ушли в свои артистические уборные, чтобы перекусить. Партер, обычно полный приглушенного шепота, был практически пуст, только некоторые из нас, учеников, сидели в ложе. Ни один режиссер не смог бы придумать более эффектного выхода: молодой человек появляется в минуту ожидания и садится в середину ряда. Театр словно захвачен врасплох, занавес поднят, сцена пуста, свет притушен – в такие моменты в жизни театра ощущается какое-то странное мучительное ожидание. Его легкая призрачность затрагивала наше самое уязвимое место, вызывала приступ неизлечимой сентиментальности – профессиональное заболевание тех, кто вырос в атмосфере искусственных чувств театральных подмостков. Я видела, как он пристально осматривает сцену. Разочарование или скука? Непонятно, что привело его сюда, ведь на сцене ничего не происходило. Почему он внезапно встал? Он прошел под нашей ложей, и я увидела моложавое лицо неопределенного возраста – свежий цвет лица, дерзкие маленькие усики, странно опускающиеся уголки глаз, une belle de-sinvolture (Поразительная развязность), седую прядь, пробивающуюся в его черных волосах – метка Агасфера или гения? В то время Дягилев был чиновником особых поручений при директоре, князе Волконском.
Я даже не знала тогда его имени. И все же в последующие годы каждое новое проявление его неординарной личности вызывало в моей памяти тот момент, словно в те несколько минут, исполненных драматической напряженности, я почувствовала себя вовлеченной в ауру гения.
На том вечере у Кюба, когда мы впервые встретились лицом к лицу, я призналась ему в своем детском увлечении. Я не ожидала, что моему «разочарованному герою» доставит такое удовольствие это запоздалое признание в любви.
Затем на несколько лет я потеряла Дягилева из виду. А теперь он должен был прийти, чтобы подкрепить свое предложение формальным визитом. Я тогда еще не знала о полнейшем отсутствии у него пунктуальности, поразительном даже для русского. Я уже почти перестала его ждать, когда увидела, что его закрытая карета остановилась у моего подъезда. Дягилев никогда не ездил в открытом экипаже, опасаясь заразиться сапом. Докладывая о посетителе, Дуняша безбожно переврала его имя, заставив меня вспыхнуть. Дягилев объяснил, что его задержала важная встреча, на которой обсуждались важные творческие вопросы. Я впервые мельком соприкоснулась с его лихорадочной деятельностью. Создавались макеты декораций и эскизы костюмов; постановки тщательно разрабатывались в деталях «конклавами» художников и музыкантов. Сам Дягилев только что вернулся из Москвы, где ангажировал лучших и наиболее красивых танцовщиц, а также самого Шаляпина. Он рассказывал мне обо всем этом и отвечал на мои вопросы по поводу Коралли. До нас дошли слухи о ее красоте и яркой индивидуальности. «У нее действительно незабываемое лицо, хотя его черты далеки от совершенства». Коралли должна была танцевать в «Армиде».
– Мы заручились высоким покровительством великого князя Владимира, и нам предоставляется субсидия, – с удовлетворением сообщил он мне. – А подписанный контракт я пришлю вам сегодня вечером, или нет, сегодня понедельник – несчастливый день, я сделаю это завтра, – сказал он, прощаясь.
Садящееся солнце осветило красный плюш и придало ему гранатовый отблеск. На мне было платье, сшитое по парижской модели. Я вела непринужденную беседу, совсем как светская дама, даже сумела скрыть нервное напряжение, охватившее меня в присутствии человека, очаровывавшего и одновременно пугавшего меня. Но, внешне спокойно обсуждая свое участие в предстоящих гастролях, я терзалась одной мыслью – в Париже мне отводилась всего лишь вторая партия, и в меня, словно заноза, впивалась мысль, откроются ли когда-нибудь передо мной двери той таинственной мастерской, где посвященные создают новое искусство. Той зимой Фокин поставил «Павильон Армиды»; Александр Бенуа написал декорации, трактуя сюжет почти со сверхъестественной достоверностью. Его искусство действовало на меня как мощное приворотное зелье, заставляющее испытывать жажду новых наслаждений. В то время я посещала все выставки, организуемые «Миром искусства», и они явились для меня подлинным откровением. Я долго ждала, прежде чем мне удалось проникнуть в святая святых творческой лаборатории, где они теперь работали все вместе. Время от времени Фокин упоминал об этих заседаниях, проходивших на квартире Дягилева. Я с тоской стояла за пределами этого круга, испытывая чувства, сходные с теми, что пережила в раннем детстве, когда наблюдала за приготовлениями взрослых к ночному пикнику. Я заснула с мыслью о пикнике и проснулась с мыслью о нем же. Все взрослые отправились на пикник и взяли с собой Леву, а меня по кикой-то, несомненно, уважительной причине оставили дома. Я, спрятавшись в укромный уголок, плакала до полного изнеможения, пока меня не нашла Дуняша. «Идем скорее, милочка, Иван Петрович вернулся за тобой».
В распоряжение Дягилева предоставили Эрмитажный театр, где мы и начали репетировать. В перерывах придворные лакеи разносили нам чай и шоколад. Но внезапно репетиции прекратились. После нескольких дней тревожных ожиданий и упорных слухов, предсказывающих крушение нашего предприятия, мы возобновили работу, но на этот раз в маленьком театре «кривого зеркала» на Екатерининском канале. В перерыве режиссер объявил, что Сергей Павлович приглашает актеров пройти в фойе перекусить. Во время завтрака Дягилев произнес краткую речь. Он заявил, что, несмотря на то что мы лишились высокого покровительства, судьба антрепризы не пострадает. Он полагался на здравый смысл и преданность труппы, которая будет продолжать свою работу, невзирая на злонамеренные сплетни.
Немилость, в которую впал Дягилев, как впоследствии он сам объяснил мне, была вызвана его отказом подчиняться распоряжениям, касающимся выбора репертуара и распределения ролей. Он хотел (и небезосновательно) иметь возможность самостоятельно решать все художественные вопросы. Эти события не могли остаться в тайне, они открыто обсуждались, так же как и более личные причины, приведшие к возникновению этого препятствия.
Немногие знали, насколько тяжелым был этот удар для Дягилева. Еще меньше людей осознавало, каким мужеством и силой духа он обладал. Отказ в субсидии совершенно лишил предприятие каких-либо денежных средств. Человек менее значительный отступил бы, не рискуя взяться за подобное предприятие. В этот критический момент помощь пришла от друзей Дягилева из Парижа. Мадам Эдварде собрала по подписке сумму, необходимую, чтобы снять театр «Шатле».
Я выехала за границу раньше остальных, так как у меня был ангажемент в Праге, и должна была присоединиться к труппе в Париже. Поэтому я не присутствовала при «исходе», который, полагаю, выглядел весьма живописно. Я отправилась в Париж со смешанным чувством нетерпения и тревоги. В моем представлении Париж был городом бесконечных развлечений, разврата и греха. Мои идеи о невообразимой элегантности Парижа были настолько преувеличенными, что в глубине души я ожидала увидеть улицы с тротуарами, похожими на паркет бальных залов, по которым прогуливались только нарядные дамы в шуршащих шелковых юбках. Говорят, «парижанку можно узнать среди тысяч женщин по одной лишь неподражаемой манере подбирать юбки». Рано утром по пути с вокзала я встречала главным образом рабочих и симпатичных толстых хозяюшек в неописуемых шалях и туфлях со стоптанными каблуками, с корзинами для провизии в руках. Больше всего я боялась показаться в Париже провинциальной и постаралась перед отъездом принарядиться как можно лучше. Приобретая шляпки и платья, требовала заверений, что именно такие носят сейчас в Париже. Меня решительно и громогласно спешили заверить, что это последний крик парижской моды. Вскоре после приезда мне случилось проходить по какой-то глухой улочке. Стайка мальчишек, прервав игру, уставилась мне вслед. «Вот оно! Они смеются надо мной», – подумала я и оглянулась, чтобы проверить, нет ли свидетелей моего унижения, а гримасничающие мальчишки закричали хором: «Elle est gentille parce-qu'elle est chic». («Она хорошенькая и шикарная») Их слова бальзамом пролились на мою душу: я полагала, что у парижских гаменов должен быть хороший вкус.
Эти два месяца, проведенные в Париже, навсегда останутся для меня незабываемыми. Две недели, предшествовавшие нашим выступлениям, были тяжелыми, полными лихорадочного беспокойства, доходящего почти до истерики. Театр «Шатле», дом Мишеля Строгова, лавчонка, где торгуют в розницу дешевыми эмоциями, этот рай для консьержек, был потрясен до основания ураганом первого Русского сезона в Париже. Рабочие сцены, грубияны, какие могут быть только в Париже, служащие администрации, педантичные и консервативные, – все смотрели на нас как на сумасшедших. «Ces Russes, oh, la la, tous un pcu maboule». (Эти усские, о-ла-ла, все они немного не в своем уме) В глубине сцены группа рабочих пилила и стучала молотками, делая новый люк для ложа Армиды.. В партере другая группа, еще больше, чем первая, изо все сил старалась их «перестучать». Здесь убирали первые пять рядов партера, чтобы освободить место для оркестра.
– Мне не нравится партер. Пусть вместо него сделают ложи, – решил Дягилев.
Мы репетировали, находясь между этих двух групп рабочих. Временами производимый ими грохот заглушал слабые звуки рояля. Доведенный до белого каления Фокин взывал в темноту:
– Сергей Павлович, ради бога! Я не могу работать среди такого шума!
Голос из тьмы заверял, что скоро станет тихо, и умолял нас продолжать репетицию. И мы продолжали ее до следующего взрыва. Ровно в полдень, словно по мановению волшебной палочки, шум прекращался, и рабочие покидали «Шатле». Полдень – священный час, с двенадцати до двух весь Париж обедает. Через несколько дней стало ясно, что нам необходимо ускорить темп работы и сократить перерывы на обед. Труппа проводила в театре целый день. По распоряжению Дягилева нам приносили из ресторана жареных кур, паштеты и салаты. Пустые ящики служили нам удобными столами. Атмосфера пикника, превосходная еда, молодой аппетит – все это само по себе вызывало радость. На что нам было жаловаться? И тем не менее эта картина ошеломила старика Онегина.
– Повсюду грязь, пыль, и вы, бедное дитя, тоже перепачканная, едите на этих грязных досках.
Политический эмигрант, суровый и неприветливый старик, представлял собой весьма примечательную личность. Я привезла с собой адресованное ему рекомендательное письмо от одного из своих родственников, но в суматохе первых дней совсем о нем забыла. Предупрежденный о моем приезде старик сам пришел в «Шатле», чтобы разыскать меня.
Он не имел ничего общего с тем образом «симпатичного старичка», который я себе нарисовала. Довольно раздражительный, всегда готовый на уничтожающие замечания – таково было мое первое впечатление. После первой же встречи он предъявил на меня свои права. Он каждый день приходил в «Шатле», провожал меня в отель и садился поболтать.
– Твой поклонник пришел, Тата, – поддразнивал меня Дягилев.
Я привыкла к Онегину, как к собственной тени. Так началась наша странная дружба с его едкими замечаниями и моими дерзкими ответами. Все, что бы я ни делала, было неправильно; и все же за его сарказмом таилась тщательно скрываемая симпатия ко мне, вызванная, по-видимому, присущим мне в те дни простодушием.
– Спрячьте же свою штопку, идет горничная, несет вам шоколад.
– А что плохого в том, что я штопаю чулки?
– Вы звезда, и вам не подобает заниматься подобной ерундой. – И тут он мягко добавил: – Как вам удается оставаться настолько неизбалованной?
Онегин жил в крошечной квартирке нижнего этажа на рю де Мариньан.
– Здесь ничего нельзя трогать, – такими словами встретил он меня у порога и стал показывать мне свою пушкиниану: портреты, посмертную маску поэта; великолепные издания его произведений, портрет Смирновой, которой поэт посвятил одно из своих прекраснейших стихотворений. Радуясь представившейся возможности блеснуть своими познаниями, я поспешно протараторила сонет, Онегин вежливо кивал в такт звучному ритму стихов.