Театральная улица
Шрифт:
– Вашу старушку сбила машина, – сообщил он. – Задавила насмерть; ее унесли в военно-морские бараки.
Бараки госпиталя находились напротив нашего дома. Матрос, дежуривший в морге, был груб, но все же позволил мне зайти. Я увидела ее тело и разрыдалась. Матрос смягчился и спросил:
– Это ваша мать?
Я ответила, что она была моей кормилицей. Он протянул мне деревянную табакерку, найденную в ее кармане. Наверное, Дуняша считала это грехом, никто не знал, что она нюхала табак. Я похоронила ее в финской деревне, которую она считала своим домом.
Утром 8 ноября я увидела кадет, марширующих по Миллионной в направлении Зимнего дворца; старшему из них на вид было лет восемнадцать. Днем стали раздаваться единичные выстрелы. Верные правительству войска забаррикадировали Дворцовую площадь и перекрыли боковые улицы. Основная борьба развернулась вокруг телефонной станции. Несколько часов я просидела, прижимая к уху телефонную трубку; время от времени в ответ звучал то мужской, то женский голос: «Какой номер?» Я могла проследить, как телефонная станция множество раз переходила из рук в руки. Говорили, будто другой берег реки отрезан, все мосты подняты; стоящий на Неве крейсер нацелен на Зимний дворец; крепость – в руках большевиков; батальон кадет и женский батальон защищали дворец изнутри, и несколько отрядов, верных правительству, обороняли позиции снаружи. Винные погреба по всему городу разграбили. Вечером в театре должен был состояться балет. Я вышла из дому в начале шестого. Примерно через час окольными путями добралась до театра. К восьми часам в театре собралась примерно пятая часть труппы; после непродолжительных колебаний мы решили поднять занавес. Немногочисленные исполнители, разбросанные маленькими группами по просторной полупустой сцене, напоминали рассыпанные фрагменты головоломки, по которым надо было вообразить рисунок в целом. Зрителей в зале было еще меньше, чем артистов. На сцене канонада была едва слышна, но до артистических уборных она доносилась вполне отчетливо. По окончании спектакля у театра меня ждали друзья; мы собирались поужинать у Эдварда Канарда, квартира которого находилась неподалеку от Зимнего дворца, напротив моей. Площадь перед Мариинским была пуста; мы заколебались, какой дорогой идти: по площади разносилось столь гулкое эхо от стрельбы, что мы не могли определить, откуда же она раздается. Нашу улицу перегородили пикеты. Мы встретили Хавери, канцелярского служащего британского посольства, сквозь шум и грохот спорящего с солдатами.
– Ничем не могу помочь в вашем затруднительном положении; я должен отправить письма.
Когда-нибудь следует написать воспоминания об этом бесстрашном лондонском «продукте». Если ему нужно было отослать письма либо телеграммы или проводить посланца от короля, уличные бои не пугали его. Он каким-то образом добирался в нужное место, однажды даже на бронемашине. Только коренной лондонец мог найти подходящую бронемашину и ухитриться на ней проехать.
Квартира Канарда находилась дальше по Миллионной, чем моя, всего лишь в сотне ярдов от Дворцовой площади. Пулеметы загрохотали с новой силой; у меня возникло неприятное чувство, будто мне вот-вот перебьют берцовую кость. За ужином мы почти не слышали друг друга – так оглушительно звучали выстрелы пушек, пулеметов, винтовок.
Канард принес колоду карт, и мы стали играть, чтобы скоротать время. Свечи догорели и оплыли. Серый зимний свет проникал сквозь щели в занавесках. Звуки сражения стихли – только единичные пушечные выстрелы. Мы стали расходиться, мужчины провожали всех дам по очереди.
Из моего окна были видны казармы. Одинокая фигура в солдатской форме крадучись появилась из тени ворот и бросилась по направлению к Марсову полю; выстрел – и человек упал в снег. Я задернула занавеску. Утром у нас уже было другое правительство – премьер-министром стал Ленин.
Свечи стали дефицитом. В три часа уже темнело, и было особенно трудно продержаться до шести, когда давали электричество. Неестественная тишина города, зловещее молчание пустынных улиц еще больше увеличивали опасения, делая напряжение почти невыносимым. Слух обострился до такой степени, что различал издалека чуть слышный звук шагов по плотному снегу. Винтовочный выстрел, пулеметная очередь – и снова тишина.
По вечерам в темном дворе часто колыхались отблески света – это приходили с обыском солдаты. Я была избавлена от подобных визитов. Обыски производились главным образом по инициативе домового комитета. Хотя моя новая прислуга и входила в него, но по отношению ко мне вела себя порядочно.
В первую годовщину революции в городе устраивались манифестации. Безопаснее было оставаться дома. Накануне я вступила в спор с комиссаром, защищая интересы труппы. Муж сказал:
– Тебе следовало бы соблюдать осторожность. Только он произнес фразу, как мы услышали шум на лестнице – топот множества ног, бегущих наверх; дверь загремела под тяжелыми ударами. На лестничной площадке стояла группа солдат; похоже, опасения мужа подтвердились. Мой страх внезапно сменился раздражением, и солдаты на удивление тихо и даже немного сконфуженно объяснили, что ищут привратника, который, возможно, скрывается в моей квартире. Он явно обидел их своими ироническими высказываниями. Получив мои заверения, что я не прячу его, солдаты ушли.
К Рождеству я заболела и попросила об отставке с должности председателя. В течение двух месяцев я с трудом передвигалась от кровати до дивана. Временами тьма в квартире становилась столь невыносимой, что я выходила на улицу, где хотя бы горели газовые фонари. Лихорадка то приходила, то отступала. Смешанная с постоянным чувством голода, она вызвала у меня странную навязчивую идею – снова отыскать Лоцманский остров. Отец однажды возил меня туда, но воспоминание об этом было настолько далеким, что временами я сомневалась, существовал ли он когда-нибудь в действительности. Во время одного из этих своих походов я почувствовала, что больше не могу идти, и наняла экипаж, они еще были, но их оставалось уже мало. Недалеко от моего дома лошадь пала, вокруг собралась небольшая толпа, выражающая сочувствие. Кто-то сурово заявил, что не стоит оплакивать лошадь, когда каждый день от голода падают люди.
К весне я смогла возобновить работу и время от времени стала выезжать на гастроли в провинцию. Такие поездки можно было назвать экспедициями за продовольствием, так как продукты было легче достать подальше от Петербурга. Как-то в Москве в мою артистическую уборную пришел командующий войсками округа. Высокое звание совершенно не подходило молодому человеку, почти мальчику. Покраснев от смущения, он спросил, можно ли преподнести мне вместо букета мешок муки.
При новом правительстве к артистам относились с повышенным вниманием, возможно, из политических соображений – Panem et circenses. (Хлеба и зрелищ) Если хлеба было мало, то зрелища щедро предоставлялись народу в большом количестве; нам постоянно давали распоряжения выступать в театрах на окраинах для солдат и рабочих. Но мне кажется, имела место и другая причина хорошего отношения к артистам – искренняя любовь к театру. Когда после долгих лет разлуки я снова встретила брата, высланного из России, он рассказал мне об инциденте, произошедшем с ним во время заключения. Однажды ночью его разбудили и доставили в Чека. Такие ночные допросы казались особенно зловещими, и мой брат подвергся подобному испытанию. Комиссар был суров; он предъявил брату одно из обвинений:
– Вы ведете переписку с заграницей? Кто ваши корреспонденты?
– Моя сестра.
– Ее фамилия?
– Такая же, как и у меня: Карсавина.
– Так вы брат Карсавиной?! – Комиссар развернулся на вращающемся стуле. – Жизель ее лучшая партия, не правда ли?
– Не могу с вами согласиться, – сказал брат. – Я считаю Жар-птицу одним из ее наивысших достижений.
– Правда?
Разговор зашел о целях и принципах искусства; обвинение было забыто.
– Вы еще будете писать своей сестре? – спросил комиссар прощаясь. – Непременно напишите ей, чтобы она возвращалась. Скажите, что ей окажут все подобающие почести.
Моего брата приговорили к высылке из страны вместе с семьей за счет государства. 15 мая состоялся последний спектакль сезона. Давали «Баядерку», балет, который очень любила публика. Овации были необычайно бурными даже для видавшего виды Мариинского театра. Я пользовалась тогда огромной любовью публики, и ведущий критик того времени написал, что мое искусство «достигло невиданного мастерства». Этому спектаклю суждено было стать моим последним выступлением в Мариинском театре. Тогда «я не знала этого, но чувствовала себя необычайно подавленной, поэтому я приняла предложение какой-то незнакомой девушки выйти через служебный выход и укрыться в ее квартире, напротив театра. Она сказала, что люди ждут меня, чтобы нести на руках, но я ощущала слишком большую печаль для подобного триумфа. Из ее окна я видела, как площадь постепенно пустела. Ночь была светлой, словно вечер без солнца, – белая ночь. Когда я вышла, никого уже не было – только большая крыса кралась вдоль стены театра.
Население Петербурга заметно уменьшилось. Он обрел новую трагическую красоту запустения. Между плитами тротуара выросла трава, его длинные улицы казались безжизненными, а арки напоминали мавзолеи. Трогательное величие оскверненного великолепия.
Английское посольство покинуло город в феврале. Мне пришлось остаться. В июне муж вернулся за мной. У нас возникли непредвиденные трудности с паспортами – в это время англичане высадились на севере. Когда мы почти отчаялись выехать из России, мужу позвонили по телефону – женский голос сообщил, что разрешение на выезд будет прислано прямо ему. Женщина быстро повесила трубку, и он так никогда и не узнал, кем была эта добрая фея.