Ты помнишь, брат
Шрифт:
Сесть здесь можно только на жесткий цементный пол. Опереться — только на сырые стены.
На оставшиеся деньги купили место на городском кладбище — бедную нишу в стене. Как хорошо, они оказались рядом с месье Гийяром; все-таки хоть знакомый. И еще послали телеграмму семье. Тотчас пришла телеграмма с оплаченным ответом: вылетают с первым же самолетом, заберут Лучо, отвезут в Карабобо и там похоронят. Чтобы их ждали всенепременно. И подпись папаши, полностью, с титулом — вице-министр сельского хозяйства. Вот и этого тоже Лучо никогда не говорил. Наверное, у них там фамильный склеп, пышный, с огромными мраморными ангелами. Но по каким-то там правилам или распоряжениям отложить похороны не позволили.
К козлам прислонен лишь один венок, большой, из красных гвоздик. К венку приколот листок, напечатано на машинке: «От твоей партии». Венок принесли двое рабочих. Поставили и ушли, ничего не сказав. Ах, нет, не сразу ушли, смотрели долго на Лучо, а потом ушли.
Рядом со мной оказались знакомые: перуанец и уроженец Коста-Рики. «Сердечный спазм, — говорил костариканец. — И мозговая травма. Так написано в медицинском заключении». А потом сообщил, что ему удалось присутствовать при вскрытии, обычно не пускают. И счел необходимым пояснить: «Мне дали особое разрешение».
А Лучо не мог заставить себя ходить на вскрытия. Как-то он сказал мне, что решил специализироваться в педиатрии. Детей, кажется, не вскрывают.
У Лучо была врожденная киста, а внутри кисты — зародыш.
— Как же это?
— Да вот, ошибка природы. Должны были родиться близнецы, но второй так и остался внутри кисты.
— И какой же он, вроде куклы?
Тоном профессионального превосходства:
— Да нет же. Просто уплотненная ткань. Как трехмесячный плод.
Это меня потрясло. Он ведь уже умер, Лучо, и вот как будто еще раз снова его убивают. И маленький его братик, что так мудро все понял заранее и решил вовсе не появляться на свет. Зачем рисковать? Может быть, здесь источник печали, может, оттого казалось мне, будто янтарная капля покатится сейчас по аристократическому носу Лучо?
Люди входили и все одинаково, будто выполняли какой-то обряд, едва перешагнув порог, останавливались в неподвижности, в смятенном недоумении обводили взглядом мрачную залу. Потом тихонько приближались к гробу. Склонялись низко над стеклом, вставленным в крышку — лампочка горела тускло, два больших канделябра в головах лили слабый мертвенный свет. Стояли, опустив голову, не зная, куда девать руки. Что они думали в эти минуты? Потом отходили, искали куда сесть. Садились вдоль стен, потом узнавали в полутьме знакомых, пересаживались поближе к ним.
Перед моими глазами все еще стоял профиль Лучо. Однажды он попросил у меня сигарету и закашлялся до слез, весь покраснел. Но особенно ясно помню его сияющее лицо, когда он рассказывал, что влюбился по уши, как сумасшедший. «Это граничит с безумием, друг, граничит с безумием…» И еще помню я Лучо на софе, погруженного в свою «зверскую» гистологию, а на коленях у него сидит плюшевый медвежонок.
Люди по-прежнему, как бы выполняя ритуал, говорили шепотом. Им все еще было страшно. Но мало-помалу голоса становились громче. Надо же хоть чем-то, хоть звуками человеческой речи наполнить это огромное мрачное пространство.
В девять пришел Чоло, мы сидели вдоль стен, и свободного места не было. Нас много. И все мы любили Лучо, крепко любили.
Чоло все что-то рассказывал, а я никак не мог его понять. Как в головоломке, не хватало одной какой-то детали, жизненно важной, или, может быть, детали не подходили одна к другой.
— Понимаешь, парень, венесуэльская полиция, она все, видимо, знала. Они всегда друг другу сообщают. Совсем уже не остается ни одной свободной страны, где можно учиться медицине.
Я перебил его. Я ничего не понимаю. Пусть расскажет все с самого начала.
— Ладно. Так вот, когда Лучо получил предписание…
— Какое предписание?
— Да я же тебе его показывал.
— Когда? Ничего ты мне не показывал!
— Показывал! Ты его прочел. Помнишь, документы выпали из бумажника, я поднял и тебе показал. Розовая такая бумага. Ну, как ты не помнишь!
Только теперь я стал припоминать. Как в тумане. Розовая бумага, да, кажется, я ее видел. Но я ее не читал.
— Конечно, читал! Предписание покинуть страну.
В сорок восемь часов.
Целый день я ломал голову, пытаясь понять, почему Лучо раздарил свои книги. Теперь, по крайней мере, кое-что начинает проясняться.
— Я был уверен, что ты знаешь.
— Нет, ничего я не знал. Ничего.
— Сначала его собирались посадить в первый же самолет, летевший в Каракас. Это удалось приостановить. За ним пришли на рассвете и по чистой случайности не застали. Лучо не был гулякой, но, кажется, именно эту ночь провел где-то вне дома. Они вспороли тюфяки, подняли паркет. Даже распороли брюшко игрушечному медведю, такие сволочи. Но до сих пор точно неизвестно, что они искали… Мы как только узнали об этом, сейчас же взялись за дело; Лучо посоветовали, чтобы он сам пошел в полицию, но, конечно, не один, а с неким сенатором, он настроен радикально и оказывает такого рода услуги. Ну и удалось продлить срок его пребывания здесь и добиться разрешения выбрать страну, куда он хочет уехать. Но пришлось делать за Лучо все. Абсолютно все. Он ходил как сомнамбула и думал только о том, кому какую книгу отдать. Остальное его словно бы вовсе и не касалось. Правда, о тебе он спросил, ты не пришел встретиться с ним, как вы условились, и это его встревожило. Он просил передать тебе книгу, стихи, Амадо Нерво, кажется. Она у меня дома лежит.
У меня просто голова кругом пошла. Почему такой дотошный обыск? Кто-то стукнул? И за что они так злы на Лучо? Может, он замешан в чем-нибудь серьезном? Если это так, он, естественно, не мог ничего мне рассказывать.
Вот почему принесли на его гроб венок из гвоздик. Не каждому такой венок посылают.
— Как думаешь, друг, что будет? — Чоло заговорил еще тише. — Устроют перепись для иностранцев? Все перепугались. Агудо уже вещи продает.
— Не знаю, не спрашивай меня, ничего я не знаю.
— Если только начнут, я у них, наверное, на очереди второй после Лучо…
Последние слова вырвались у Чоло нечаянно. Я ничего не сказал, но удивился ужасно — никак я не думал, что Чоло тоже всерьез замешан.
Перуанец все тянул шею, пытался услышать, о чем мы говорим; я разозлился, предложил Чоло выйти отсюда, мы поднялись. И тут дверь распахнулась настежь.
Маркиз был неузнаваем: в длинном коричневом пальто, твердым шагом, уверенно вошел он в зал. Слишком уверенно. Да, может быть, слишком. Другие входили неслышно, старались не привлекать к себе внимания, сгибались под тяжестью страха; Маркиз же изо всех сил стремился показать, что намерен вести себя по-другому, меня, дескать, покойничками да такого рода спектаклями не запугаете.
— Привет, — бросил он небрежно; никто не ответил. К тому же Маркиз оставил дверь открытой.
— Закрой дверь, негодяй, дует. — Но пришлось кому-то другому встать и закрыть дверь.
Все глядели на Маркиза. Не выпуская изо рта сигареты, он подошел к гробу; как раз в эту минуту одна свеча погасла. Маркиз вырвал из канделябра еще одну, поднес близко, наклонил над крышкой, чтобы лучше видеть, воск закапал на стекло. Послышались возмущенные голоса. Кто-то спросил гневно:
— Слушай, а это не Фебреса пальто?