Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Бабушка же с двумя детьми и в сопровождении знаменитой клептоманки — сестры Натальи, обладательницы оперного сопрано и ученицы композитора Покраса, уехала в эвакуацию на Урал. По рассказу матери, плыли они поначалу по Днепру, а потом и по Волге на пароходах, переполненных орущими детьми. На волжском пароходе толчея была несусветная. Толпы перепуганных женщин, будто сжавшись в один комок, бормотали молитвы в ожидании спасения и строили самые ужасные предположения. Позади остались свежеразрушенные города и горящие села. Впереди — неизвестность. Продовольствие и вода быстро закончились, но приставать к огненным берегам было самоубийством. По палубе беспокойно рыскал среди тюков и пожитков молодой офицер. Он был растерян. Тяжелая водяная машина с трудом рыла и преодолевала желтую воду, бегущую навстречу врагу. Среди пассажиров почти не было стариков, потому что они оставались в городах на мясо, чтобы дать молодым возможность бежать. Офицер то и дело орал на молодых матерей, которые были особенно беззащитны и назойливы в своих неуемных просьбах, вопросах и причитаниях. Из-под одежды торчали голые бесстыдные груди, толстые и тощие, совсем неприличные выпуклости тел, которые сосали посиневшие, похожие на рыбьи рты сосунков. Нервы у молодого офицера были уже на пределе, когда он отдал приказ сбрасывать младенцев за борт. Поначалу это привело всех в возмущение и замешательство. Старшие дети смотрели на него уже совсем человеческими глазами, а женщинам поднять бунт было совершенно невозможно.

— Сбрасывайте своих выродков, если жизнь дорога. — задыхаясь и хрипя, кричал офицер. — После войны нарожаете свежих!

Но матери перешли на него в наступление. И тогда офицер выстрелил поначалу в серый от копоти воздух, и пуля прошила дым, уносясь в небесный лед. Тогда толпа совсем юных матросов, которые и матросами-то не были, пошла на женщин с оружием. Пароход переполняли ругань и крики отчаяния. Густой пар заливал глотки, перекрывал дыхание. На берегах творилась толчея. Сотни людей, спотыкаясь о собственных родственников, в паническом ужасе валили к воде, в надежде на то, что капитан смилуется и подберет оставшихся. Конечно, моей бабушке, казалось бы, повезло, ей-то удалось найти себе местечко на этом «плоте Медузы». Потом в воду под дулами наших отечественных пистолетов полетели первые младенцы. За ними бросались с жуткими воплям их матери и, захлебываясь, пытались спасти самое дорогое, в жалкой надежде пристать к берегам. В реке творились содом и гоморра, а пароход продолжал грызть засоренную человеческим отчаянием воду.

Наконец очередь дошла и до моей бабушки. Но она разводила руками: «Уже сбросила, товарищ начальник». Ей вторила сестра-клептоманка: «Избавились от ноши». А в картонном чемодане среди чьих-то топчущихся ног ворочался и слабо попискивал ребенок, который уже задыхался от нехватки кислорода. Каким-то крюком бабушка проколола в чемодане дырку, чтобы младенец мог дышать. Его писк заглушался ревом мотора и бесчисленными голосами. Старший мальчик в слезах. Его толкают. Он орет, поддавшись общему нерву. Нет, не в том чемодане дырку проделала. Где тот чемодан? В этом — сокровища. Но разве бывает большее сокровище, чем жизнь младенца? Бабушка спохватилась, когда уже было поздно. Чемодан был украден и, может быть, выброшен за борт. В рот дитяти уже, наверное, льется вода, в черный ящик, в жалкий фибровый гроб. Но не перепутала ли она чемоданы в общей неразберихе? У сестры Натальи — нервный тик. Суматошные поиски. Крик облегчения. Чемодан с ребенком здесь, а украден был другое, тот, в который дед-ювелир успел запихнуть камни и в который непутевая семнадцатилетняя Наталья натолкала свои наряды и шляпки.

Так без алмазов и украшений, с двумя детьми и столовым набором они прибыли на Урал.

Урал этот был потом везде и всегда рядом, скалистый, байроновский, горный, кристаллический и самоцветный. Даже после войны он тоже был где-то поблизости. Там моя мама встретила новый, 1944 год. В эвакуации у всех были вши и лишай. Всех побрили наголо и обмазывали какой-то отвратительно-липкой жидкостью. Может быть, это и была мазь Вишневского? Я представляла себе, как под новогодней елкой сидят чудовищные большеголовые уродцы, по которым скачут вши величиной с собаку. Конечно же, лица у этих опьяневших от голода детей были безрадостные и безрассудные. У многих из них отцы уже успели погибнуть на фронте. Некоторым воспитатели сумели смастерить из картона заячьи уши, чтобы они карнавальничали под елью. С ушами эти несчастные дети с расширенными глазами казались еще более нелепыми и уродливыми. За дверью избы, в которой встречали Новый год, был навален многометровый сугроб.

В это время на другом конце земли, в Аргентине, в тот же самый час капризные дети миллионера, как мне думалось, Родригеса отворачивались от гигантских ароматных пирожных, а их матери веерами отгоняли навязчивых мух. И те и другие дети были мне отвратительны.

Позже я узнала и о других обстоятельствах войны, например о том, что в каких-нибудь нескольких сотнях километров, в Польше, посылали на бойню точно таких же детей в арестантских робах, и о том. что в это же самое время миловидная кареглазая пышка Ева Браун томилась по своему Гитлеру на тосканских пляжах.

Великанша

Зато в моей собственной жизни у меня была великанша, за которой шла настоящая охота дворовых детей. Заговорить с ней не решался никто. Великанша вызывала у нас восторг и страх, она была носорогом, который вывалял себя в розовой пудре, носорогом, которого однажды столкнули в озеро с духами «Красная Москва». Впервые я встретила ее в гастрономе, пробующую пупырчатые огурчики. Тогда мне показалось, что мои собственные легкие подскочили и оказались над головой, и там они дышали очень тревожно. Они мешали той толпе, тем голосам, которые тогда кричали у меня внутри. Но теперь, когда я вижу великаншу, со мной ничего не происходит. Но тогда, во времена залапанных обоев, во времена умирающих старух и нелепого дивана Людовика Четырнадцатого, великанша покупала бесконечные консервы — консерву за консервой — и, мурлыкая от удовольствия, теребила на пальцах кольца из карнавального золота. Мы, дети, ходили за ней гуськом, мы за ней следили. Смотреть на нее было каким-то порочным и сладким занятием. На ней всегда было много фальшивых украшений — бус и сережек на все ее четыре уха и колец на все ее семнадцать пальцев, и сверкала она, как саламандра, и от этого вся звенела она при ходьбе. На ней всегда была одежда из ягуаровой шкуры. И ходила она в малюсеньких черных туфлях, похожих на семя подсолнуха. Наверное, оттуда, из глубины своего мяса, опа воображала себе, что выглядит очень роскошно, — она думала, что ездит не в автобусе, а в римской колеснице. Мы видели своими глазами, как автобус прогибается под ней и встает на дыбы, мы видели, как лопаются шины и крошится металл. Еще мы видели, как ломались под ней стулья и проваливались в преисподнюю полы, под нашей киевской Гертрудой! Однажды мы видели, как великанша плачет. Просто шла по улице, и слезы градом катились у нее из глаз. Нам это нравилось. Строились самые невероятные предположения. Конечно, при таком теле очень трудно сохранить уравновешенный рассудок. Именно поэтому мы и боялись, и даже стеснялись к ней подойти. И всегда был спор о том, кто первый решится на разговор с ней. «Если я подойду к ней и заговорю первой, вероятно, она сразу же испугается», — думала я, и у меня дрожали коленки. У Гертруды было непомерное декольте, под которым билось горячее арбузное сердце. Даже зимой и в мороз из этого декольте шел крепкий пар. Ведь я видела своими глазами, видела, как туда валит снег и как он там шипит и тает. Конечно, ей там было очень мокро. Вот почему я так и не решилась к ней подойти. Впрочем, теперь она уже меня не волнует. Не взволновало бы меня и если бы передо мной на улице оказалось стадо бизонов. Наверное, теперь я прошла бы равнодушно. Если какой нибудь предмет поднимется в воздух и зависнет, я совершенно не испугаюсь. Быть может, я единственный человек в мире, который не боится левитирующих предметов.

Нога геолога

В те дни, когда я охотилась за Гертрудой, а папа все еще продолжал строить предположения по поводу самоубийства дяди Вали, к родителям пришел геолог с «волшебной ногой». Именно он-то и принес анархистскую литературу и, кажется, собирался втянуть папу в какое-то запрещенное диссидентское общество.

Это был Карапетов — одесский армянин с худосочными костями. Он жил на седых улицах в раннем детстве под списки болезней и под бодрое радио. Он вырос на даче у моря там, где поет виноград. Тело его было похоже на свалявшийся от ветра комок улетевших волос старухи.

Однажды он отправился на поиски Бога, которого он искал в грунте и за которым полетел на Камчатку! Во время полета в конце серебряной трубы самолета он видел светящийся занавес, из-за которого стюардесса выносила дары, синий бархат, отделявший пилота от зрителей, скрывающий сцену кокпита. Там в серебряных креслах и в синих с погонами мантиях сидели два молодых пилота с лицами в белой пудре. Он знал, что там начинается другой мир. Как летучая сомнамбула, сгорая от любопытства, он прошел мимо спящих пассажиров и отодвинул занавес. Там не было неба. Там не было кокпита! Перед ним расстилался вулканический пепел.

Посреди бесконечного пепла земля выпускала горячие слюни. Его нога провалилась под корку белой слюды и была обварена химикалиями горячего гейзера. Нога Карапетова каждый день меняла цвет. Синяки мяса были то лиловыми, то нежно-зелеными, как смарагды и минералы. Нога изменялась, как северное сияние. Вскоре нога совсем стала гнить и сделалась похожей на пылающую розу. От нее исходил смрад, пьянивший и пленявший все живое. Вскоре этот запах распространился далеко за пределы Камчатки и пошел по островам. Многие приплывали на своих кораблях поклониться ноге Карапетова. Многие гибли в пути. Но многих она излечивала — попавшая в гейзер нога простого одесского парня. Во всяком случае, Карапетов был великим романтиком, и приходил он к нам уже ампутированный и на костылях.

Десна

— Она совсем вышла из-под контроля! — говорит мать, примеряя новые импортные сапоги. — Она с нами совершенно не считается. Надо ее приструнить.

Говорит она это так, будто я и есть средоточие всего мирового зла. А из-под контроля я вышла еще раньше, то есть задолго до описываемых событий.

Тогда мне было пять лет от роду. Я — животное с мягкими плечами, о котором у окружающих есть совершенно четкое представление: «Какая прелестная девочка!» Когда я слышу эти слова, мое узкое горло начинает душить злоба, потому что слова эти фальшивы и отвратительны. Отвратительней этих слов нет ничего на свете. «Какой невыносимый ребенок!» — это тоже относится ко мне и удовлетворяет меня гораздо больше.

Летом мы часто отправлялись в деревню на речку Десну. До сих пор Десна видится мне бесконечным тихим потоком, который соединяет нас с океаном. В деревне живут добрые простые люди. По-украински мама говорит с ошибками, но страшно старается. Делит речка Десна весь мир на две неравные части. Одна часть — та, в которой мы живем со всеми бытовыми мелочами, проблемами и разговорами. Здесь — скука, пыль, неуклюжие рогатые трамваи, бесконечные разговоры о чьих-то инфарктах, давлениях и желудках. А за Десной начинался другой мир: чарующий и лиловый в дождях, бирюзовый в кругу заливных лугов, желтый — там, где растут ромашки, и радужный за деревней, полный нездешних серых птичек, искрометной радости и веселых мертвецов, сбежавших на свободу из нашего Анатомического театра. Про речку Десну нельзя даже сказать, что она катила свои воды. Она даже не скользила, а уж тем более не бурлила и не грохотала. Она, скорее, флегматично двигалась между пляжем с орущими мамашами — узкой полоской песка, в которой не было даже скорпионов, и лугом, на котором лежали «мины» — так назывались у нас коровьи лепешки, в которые не дай бог вступить. Вообще-то, святые места были чудесны. Вокруг лежали болота до того таинственные, что даже комары там были церковно-позолоченными. Там был особый звук и освещение — как на том свете. Вообще-то, это и был, судя по всему, тот свет. Говорили, что болота засасывают. Разумеется, в болотах жила собака Баскервиля — она была невидимой и неотъемлемой их частью. На Украине собаки величиной с лошадь не редкость, как и совы, и кукушки, и бородатые водяные. Жили там, разумеется, и ведьмы-сирены с волосами-водорослями и птичьими ногами. По ночам мы часто слышали их завывание и многоголосое пение, и были они реальней самого Бога. А еще там были фарфоровые белые лилии и желтые — из атласа — кувшинки, в которых обитали крохотные копенгагенские человечки.

Поделиться с друзьями: