Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Жизнь Александра Зильбера

Карабчиевский Юрий

Шрифт:

Мы входили с ней в комнату, сначала она, а уже следом я, в небольшую, обставленную, а вернее, заставленную старой безликой мебелью, неуютной, грубой, тяжелой. Посреди комнаты стоял стол, квадратный, дубовый, незыблемый; рядом с дверью — сундук, покрытый дряхлой дерюжкой; справа, в простенке между узкими окнами, — буфет или черт его знает что, с дверками, нишами, башнями и открытыми полками шириной в четверть доски, на которых, кроме разве солонки, ничего не могло уместиться; слева у стены возвышалась печь, за ней шла кровать, на которой она спала; затем в углу — облезлый двустворчатый шкаф; и, наконец, в глубине, у дальней стены, стоял широкий диван и на нем, на какой-то грязно-цветастой постели, лежал, а вернее сказать, валялся, раскинув ноги в кальсонах, неопрятный взлохмаченный рыжий старик.

— Привет, сынок! — выкрикивал он при моем появлении. — Бей жидов, сынок! Бей жидов — родина тебя не забудет!..

2

Да, рыжий Герасим был отцом моей Тамары, не отчимом, а отцом, родным, законным, единокровным…

Здесь они и жили втроем, в этой комнате: он, мать и она. Но он был старше матери на семнадцать лет да к тому же свихнулся после войны на этих своих жидах («На этом самом, — говорила Тамара, — ну, ты же знаешь…»), да сверх того еще начал пить, да сверх всего — еще побираться. И мать добилась развода и комнаты от работы. («Пусть у кладбища, пусть хоть на кладбище — только подальше от этого чучела!») С их переездом в наши края все обрывалось. Он ни разу не был в их новом доме, боялся тюрьмы и психушки, мать сумела его запугать. Но то ли нечаянно, то ли нарочно все дни ошивался где-то поблизости, не рядом, но и не далеко. Много раз его порывались выселить, но тут он умел за себя постоять, бил кулаком по впалой груди, гремел медалями и орденами: он был на войне контужен и ранен, он проливал свою русскую кровь, пока тут жиды… и его оставляли в покое.

Никогда ничего у нее к нему не было, ни дочерних, ни просто каких-либо чувств, и все же она к нему приходила, ненадолго, всегда тайком от матери, прибирала, готовила и уходила, не ответив на его идиотские выкрики… Так она и жила с этой тайной, с этой вечной тяжестью на душе, со стыдом и досадой — и с фамилией матери. Отчество же… Но тут-то и фокус. Потому что Герасим, бессмертный Герасим по паспорту был совсем не Герасим — от таких же бродяг и нищих, как он, получил он свое знаменитое имя, «партийную кличку», как он сам выражался. А когда-то прежде он был Алексеем — в иной, далекой, забытой жизни, быть может, как раз до того момента, пока еще оставался отцом. Ей казалась спасительной эта подмена, хотя, конечно, с другой стороны, у нее не могло быть иного отчества. Алексей же — имя отнюдь не редкое, кто бы мог ее заподозрить?..

Вот такая высвечивалась история, и была она мне близка и понятна и даже как будто давно знакома. Я слушал ее с неослабным вниманием, с болью сочувствия, но и с радостью. Даже эта путаница с именами не казалась мне чересчур удивительной, а, скорее, необходимой подробностью, как бы вынутой из еврейского быта, где такое случалось в каждой семье, где имя не было чем-то незыблемым, данным раз и навсегда от рождения, но менялось в зависимости от обстоятельств: для родных одно, для друзей другое и третье, полузабытое — в паспорте…

Но вот мать ее вышла замуж — была она еще вполне ничего — за лихого майора, рубаху-парня, на три года моложе ее, скомпенсировала свой девичий промах. Но, видно, ничего нельзя скомпенсировать, и фальшивый купон путешествует по цепочке, как в том бесконечном рассказе Толстого. С первых же месяцев после свадьбы майор стал приставать к Тамаре… (Что мне делать, если жизнь состоит из банальностей! Но для вас банальность, пустая деталь, а каким замогильным холодом наполнялось мое нутро, как мутилось мое сознание от немыслимой широты, от прямо-таки бесконечной возможности, заложенной в этом слове!) А потом майор получил назначение в Минск, и они решили уехать вместе, а комнату матери… сдать его другу, допустим так… И она ни о чем не стала просить, но твердо сказала, что не поедет, что не хочет бросать институт, будет жить в общежитии. Мать с явной радостью согласилась — она еще упивалась любовью — и не стала задумываться над тем, как это ее дочке с московской пропиской могут дать в Москве общежитие. И Тамара оказалась здесь, у отца, — больше ей некуда было податься. Между тем Герасим…

— Постой, постой! — она вдруг задумалась на минуту. — Как же так? Как ты здесь меня отыскал?

— Но ведь я же рассказывал. Через справочное. Я принял за тебя ту девицу у Кофмана и понял, что мне никуда не деться, что я все равно без тебя не могу… Ну, а тут как раз попался мне адрес…

— Нет, этого не может быть.

— Как, почему?

— Ты забыл о прописке!

ѕ Черт! Действительно, как я мог упустить!

— Брось, — говорю я, — какая разница. Ну, узнал у соседей, ну, встретил на улице… Важно не это, а то, что сейчас ты сидишь вот здесь, рядом со мной, ты живая, ты есть, ты существуешь. И все это существует — вот что важно!

— Ты уверен? — она слегка усмехается.

Я не понимаю ее настроения.

— В чем? В чем это я уверен?

— В том, что все действительно существует?

— Да! — говорю я как можно тверже. — В этом я абсолютно уверен!

…Герасим между тем становился все хуже, слабел и умственно и физически, требовал все больше внимания. Правда, он почти перестал побираться. Лишь изредка, раз или два в неделю, выходил он утром «подсобрать на поправку», и тут уж невозможно было его удержать. Тамара его несколько раз запирала, но он устраивал такой скандал, что соседям приходилось взламывать дверь, а однажды разбил окно кулаком, вылез и так и пошел, окровавленный. Потом хвастался тем же соседям, что ему еще охотнее подавали. Это были у него такие праздники, редкие часы душевного подъема. В основном же, он просто лежал на диване, вертел рыжей своей головой, как бы проверяя исправность шейных позвонков, и бормотал, бормотал непрерывно. Всякого входящего он приветствовал по-своему, но, если не дожидался ответа, терял интерес и продолжал бормотать.

Соседи поговаривали о больнице, но Тамара упорно не соглашалась.

— Знаешь, я его не люблю, чаще всего почти ненавижу, а туда — нет, все-таки жалко. Он ведь однажды уже лежал, я видела, как с ним там обращаются. А он мне отец, я всегда это чувствую, мы ведь с ним очень даже похожи…

— Ну уж!

— Не спорь, не спорь, я знаю. Глаза-то зеленые? Не откажешься…

— Неправда. У него желто-зеленые, а у тебя… какие у тебя?

Я знал, какие у нее глаза, но нарочно делал длинную паузу. Я мог теперь долго смотреть, выясняя, в другое время это было неловко, чего вдруг ни с того ни с сего…

— …а у тебя серо-зеленые. У него маленькие и злые, а у тебя большие и добрые.

— Скажешь — добрые! Какие там добрые… Просто ты ко мне хорошо относишься.

— Да, ты права, — говорил я серьезно. — Тут ты права, хорошо отношусь. Ты даже представить себе не можешь, как хорошо я к тебе отношусь!

3

Куда мы уходили из этого дома? Чаще всего — на каток. Я брал коньки с собой на работу и прямо с электрички мчался к ней.

— Есть будешь? — спрашивала она ласково, с неизменной кривоватой своей улыбкой.

— Нет! — выпаливал я, запыхавшись. — Вместе! В столовой!

В комнату я старался не заходить — обходился без лозунгов старого идиота. Она кивала и шла переодеваться, но еще я успевал поцеловать ей руки и тянулся к губам, а она уворачивалась, и — «В щеку, только в щеку!» — шептала мне на ухо. Я оставался сидеть у окна на лавке, снимал шапку, закуривал, ждал, а она, я знал, в это самое время распахивала шаткую дверцу шкафа, торопясь, раздевалась за этой ширмой, а рыжий старик гудел, как мотор, а я сидел на широкой лавке, весь в поту от жары и волнения, и чего я ждал, чем могло это кончиться — совершенно было неясно…

Мне и вообще-то нравилось обедать в столовой, но с ней это превращалось в настоящий праздник, в приключение, в романтическую сказку. Она ужасно хотела есть, она безумно хотела есть, она просто умирала от голода — и я, кто же еще, добывал ей еду. Это было такое микроспасение, микроподвиг ценой в десятку.

— Нет-нет, — говорила она поспешно, — мне чего-нибудь так… попроще. И первого не надо совсем.

— Брось, Томка, у меня же полно денег, что ты мелочишься?

Поделиться с друзьями: