Золотой истукан (др. изд.)
Шрифт:
– Аарон говорит, ты придворный лекарь. Значит, вхож к царю. Узнал бы, куда подевались наши. Средь них есть один, Карась, - его бы повидать.
– Ка-раз?
– повторил Сахр.
– Хорошо, расспрошу.
И через несколько дней в каморке появился воин в чужом, незнакомом наряде - в белом островерхом колпаке, кожаном панцире, высоких сапогах. Зато лицо - знакомое, родное.
– Карась!
– Еруслан, друже… ох, Еруслан. Но, может, тебя опять по-иному зовут? Скажем, Ерусалим, а?
– Теперь я Рустам, - ответил Руслан, смеясь.
– Ну, добре. Быть бы живу. Какой-то ты ныне другой. Пригожий стал, как девка. И в глазах - этакое, ну, такое… - Карась потешно изобразил на своем круглом лице умильность и томность.
– Это, видно, от хвори.
Но Карась человек сметливый:
– Ну-ну. Приметил я тут во дворе девчонку. Всем бы такую хворь.
– Брось. Расскажи, как живешь, где вы все.
– В шахском дворце, брат, живем. Телохранители. В первый день согнали нас в кучу на широком дворе, выходит старый рубака с белым чубом, с длинными усами висячими, - славянин, из наших, северский, и говорит: «Год усердной службы - начнем выпускать наружу, через два года получите по коню, а через три - по девке для услады душевной. И - не дурить, знаю я вас, ошалелых! Видите?
– показывает на острое бревно, врытое посередине двора.
– Строптивых мы сажаем на этот колышек». А дела - все те же, что и в Самандаре: рубим, колем, копья кидаем. Еда сытная. Я, как узнал, что ты живой, - заплакал, ей богу. Не пустили б меня к тебе, да лекарь замолвил словечко. Хороший, видать, человек. А ты - все лежишь?
– Уже подымаюсь, хожу. На работу еще не гоняют. Сил пока набираюсь.
– Госпожа! Ицхок руки обварил кипятком. Без него не управимся. Надо бы в помощь кого-нибудь.
– Ах, проклятые…
В трактате Кетубот (глава пятая, раздел пятый) говорится:
«Вот работы, которые жена исполняет для мужа своего: она мелет зерно, печет, стирает белье, варит, кормит грудью своего ребенка, стелет постель и обрабатывает шерсть.
Если она принесла ему в приданое одну рабыню, то не мелет, не печет и не стирает, если двух рабынь, то не возит и не кормит грудью своего ребенка, если трех - не стелет постель и не обрабатывает шерсть, а если четырех - она садится за кафедру»,
Рабби Элеазар говорит: «Хотя бы она принесла ему сто рабынь, он может заставить ее обрабатывать шерсть, потому что праздность ведет к разврату».
Сто не сто, а двенадцать рабынь Фуа принесла Пинхасу в приданое; и поскольку Пинхас вполне доверял ее честности, и детей у нее не было по причине бесплодности, а за домашней кафедрой ей нечего было делать, потому что она не умела читать («Обучать свою дочь Торе - это то же, что воспитывать ее в распутстве»), то ей ничего не оставалось, кроме как лежать день-деньской, слушая сказки из уст старух, ходить в гости или слоняться по усадьбе, изводя слуг и рабынь бесконечными придирками, замечаниями, оскорблениями.
Крупная, неуклюжая, с большим брюхом и узким задом, сутулясь от жира, давившего ей на загривок и плечи, растопырив толстые руки, она зашагала, переваливаясь, как борец, выходящий на круг, к красильне, где случилась беда.
Еврей Ицхок, попавший в кабалу к Пинхасу за долги, выл у входа на корточках, помахивая красными, в больших, как яблоки, волдырях, ошпаренными руками.
– Растяпа, негодяй, ублюдок! Ты нарочно руки обварил, чтоб день-другой побездельничать!
– накинулась Фуа на беднягу. У нее вдруг все сразу затряслось: и толстые губы, и огромный жирный подбородок, и груди, и брюхо, и руки; схватив горсть извести, лежавшей у входа, она бросила ее Ицхоку в лицо. В лицо известь не попала, а на обожженные руки - да. Еще пуще взвыл Ицхок.
– Сделай примочку из ячменной водки, - посоветовал Аарон, прибежавший на шум из цирюльни подле ворот, снаружи.
– Где я ее возьму?!
– Может, хозяйка даст.
– Стану я тратить водку на всякую свинью! А ты почему здесь? Ступай на место, скотина.
– В ее деревянном голосе не было ни повышений, ни понижений, никаких переходов, оттенков и тонкостей, - так говорила бы, наверно, колода, если б научилась говорить.
Она сунула свой нелепый, прямой, но слишком крупный (будь он втрое меньше, сошел бы даже за правильный) нос в мастерскую. Большие ноздри дрогнули от чада.
Над глубоко врытыми в землю огромными хумами - корчагами витал ядовитый синий пар. И от него лица красильщиков казались тоже синими.
Длинное помещение со столбами, подпирающими низкий закопченный потолок. Красильных чанов в мастерской - три ряда по шестнадцать в каждом. Из-за этих корчаг, врытых в землю, красильня походила на винодельню, но поскольку «вино» в них было синим и воздух в мастерской был резким и дурным, то заведение это казалось разве что винодельней ведьм и чертей.
Один из работников накладывал в горшки твердые комья индиго и заливал их кипятком. Другой выливал уже размокшую, полежавшую день-другой в воде, краску в большой котел, растирал ее плоским камнем и опять разбавлял водой. Третий, между тем, насыпал в пустые хумы гашеную известь, зернистый белый порошок - поташ, по фунту сушеных ягод шелковицы для вязкости. Четвертый переливал раствор из котла в хумы, размешивал его палкой.
Старший из красильщиков, опытный работник, оглядывал чаны, определял готовность краски по пузырькам на поверхности, по цвету и даже по запаху, и добавлял, по мере надобности, горсть-другую поташа. Еще один извлекал из кипящих котлов шерстяную, хлопковую и шелковую пряжу, окунал ее в чаны и выносил, уже окрашенную, сушиться на веревках на заднем дворе.
Темень, багровый огонь под котлами клокочущими, плеск и шипение, и жара, духота и смрад, - наверно, картину ада описал вероучитель, когда-то случайно заглянувший в красильню.
Фуа - строго:
– Плохо работаете! Мало сделали сегодня.
Старший красильщик - смиренно:
– Не успеваем. Нам бы еще одного человека, краску разливать.
– Этот подлый Ицхок…
– Не ругай его, госпожа. Ицхок - работник хороший, прилежный. Ну, случилось несчастье, - торопились, - что тут поделаешь?
– Все вы лентяи! И ты с ними заодно. Сказано: рабы спят больше, чем другие, раб не зарабатывает даже столько, сколько он проест.
– Не успеваем, госпожа. Нужен еще один человек.
– Что же, мне самой лезть в твою поганую краску?!
Она вывалилась во двор. Ее, одуревшую от жирной пищи, от безделья, этот пустяковый случай привел в неописуемую ярость. Ей хотелось кого-нибудь убить. Проходя мимо Ицхока, она пнула его ногою-бревном - и побежала в отхожее место облегчить мочевой пузырь. Выйдя оттуда с бледным лицом, похожим на блекло-зеленую тыкву, она заметила открытую дверь каморки; ей вспомнился раб, недавно купленный мужем. Она его видела мельком, когда привезли, косматого, хворого, с лицом, пылающим от жара. Может, он уже очухался, желтоволосый урод? Если стоит на ногах - пойдет в красильню.
Скажи ей сейчас кто-нибудь: что случится в мире, или хотя бы в доме ее, если сегодня будет окрашено на три мотка пряжи меньше, чем вчера, она бы даже не поняла, о чем речь.
В каморке сидел на циновке плечистый пригожий юноша с гладким румяным лицом, Руслану после болезни постоянно хотелось есть; пищи, приносимой Иаилью, ему не хватало (сказать ей об этом он не смел), и он заново обгладывал косточку, оставшуюся с утра.
Фуа бессмысленно уставилась на него небольшими тускло-зелеными глазами, толстая мокрая губа ее отвисла, казалось, от собственной тяжести. После пакостной, осточертевшей рожи Пинхаса новый раб, юный, светлый и свежий, показался ей самим Иосифом Прекрасным.«Старый мерзкий Пинхас уже который день в отъезде, а мне всего тридцать лет, я молода, я красива…», - пришло ей в голову. И дурное томление, которое изводило ее уже который день, сразу получило цель и осмысленность. Но Фуа-толстуха, в чьих любых поступках внезапный толчок, острое внутреннее побуждение обычно преобладали над крохой разума, почему-то сейчас растерялась, смутилась - и ушла, не найдясь, что сказать.