Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Еврейское счастье (сборник)
Шрифт:

– - Левка должен бежать, -- серьезно сказал Мендель, -- и всем нам нужно бежать.

– - Должен, должен, -- передразнила Голда, -- отчего же ты его не заставишь. Перетащи-ка его через границу? Видели вы, Азик. Любовь к жене, к детям, к стране и черт знает еще к чему.

– - Я, положим, тоже люблю мой город, -- осторожно сказал Азик.

– - Вот видите, -- обрадовался Левка Гем и поднялся.
– - Есть такие люди! Как раз кстати есть. Я не спорю, -- нет, нет, -- но почему-то есть и такие люди. Я таки не хочу на войну...

– - Раскрыл уже рот, -- рассердилась Голда.
– - Твое дело слушаться. Меня слушаться, их слушаться. Что, что, а на войну ты не должен пойти.

– - Я тоже это говорю, -- согласился Гем, – - конечно, не должен...

– - Говоришь, -- передразнила старуха.
– - К чему же эти слова: я люблю страну. А я так никого не люблю. Вот вся правда. Слышали? Любовь к жене, к детям? Я не говорю: нет, но уезжай. Отчего же ты не уезжаешь?

– - Отчего, отчего? Как раз кстати... Кто это может сказать? Вы кричите, и я уже ничего не понимаю.

– - И не надо, не надо. Слышишь, что в городе делается, -- уезжай!

– - Ну, а Песька, а дети? Почему, Азик, начали воевать? Совсем не знаю, почему начали воевать и что мне делать? И как раз кстати голова ничего не придумывает. Нехорошо в моей голове. А уехать нужно, таки нужно.

Он нерешительно осмотрел всех и опять сел, положив заснувшего Нахмале возле Песьки.

– - Он должен уехать, -- серьезно сказал Фавл.

– - Ну вот, ну вот, -- беспомощно выговорил Гем, снова поднимаясь.

– - Если он не хочет уехать в Америку, -- продолжал Фавл, -- дайте ему поднять десять пудов... Не поможет, дайте пятнадцать пудов. Или пусть отрубит себе два пальца...

Левка Гем стоял неподвижно и, совершенно сбитый с толку, говорил Азику:

– - Что еще можно выдумать? Десять пудов, Америка, отрубить пальцы! И хочется сойти с ума! Понимаете, Азик? Нет, вы не понимаете. Война? Война!

– - Вот где правда, -- с живостью выговорил Азик, как будто ждал этого вопроса.
– - Война! Но ведь это такое, что не укладывается в голове, не укладывается!

Все замолчали, испуганные его тоном, и с беспокойством обернулись к нему. Дрожали они и моргали глазами. Они были простые, несложные люди, с тихими, скорбными интересами, тоже простыми и несложными, несмотря на нараставшую из года в год тяготу. Все у них было размерено, определено, никакого усилия мозга, кроме надрыва чувств, не требовала текущая жизнь, текущие события, лавочка или ремесло, покупатели или работа, дети, смерть, голод, -- о чем нужно было размышлять, что изобретать? Подобно дикарям, они ничего не знали о другом мире, об иных интересах людей, человечества, и когда к ним доходило что-нибудь из общей жизни, они, подобно дикарям же, пугались и все ждали, что их задушат, замучат. Теперь надо было отвечать! Они могли быть добрыми или злыми, нищими или с достатком, сознавать свою связь с людьми или не сознавать, но каждый должен был дать ответ... Война била по головам, гвоздила мозг, тревожила, надо было приспособить ее к своей жизни, разменять ее на мелочи, чтобы она стала простая, понятная. Она ворвалась в жизнь внезапно, -- непременно надо было определить ей место, чтобы упала с головы страшная, необыкновенная и незнакомая тяжесть...

– - Война, -- повторил Азик с недоумением, и все почувствовали это недоумение в своем сердце.
– - Там проливаются реки людской крови, мы потеряем наших братьев, наших детей, нам вернут калек! За что? Мы хотим понять... я хочу понять и не понимаю. Я не могу умом обнять. Может быть, так и надо...

– - Что вы сказали?
– - с криком перебила его Голда.

– - Подождите... Может быть, не нужно. Я хочу понять. Если бы меня спросили, а я имел власть решить, какой ответ я бы дал? Воевать или не воевать?.. И я не знаю, клянусь, не знаю. Ведь и я запасный! Я бы только сказал: несчастье! Мне жаль людей, мне жаль себя, но ведь это только значит, что мне жаль людей, а не то, что нужно или не нужно воевать.

– - Мне жаль евреев, -- печально сказал старик.

– - А я всех жалею, -- возразил Азик, -- но это другое... Должна же быть высокая мысль, если люди убивают друг друга! Но какая? Народ разоряется и наш, и их... Зачем, для чего? И ужели никто об этом не знает, ужели никому не больно за то, что происходить и здесь и там. А война ведь только разгорается...

– - Войны не должно быть!
– - запротестовала Песька, приподнимаясь.
– - Если кровь, что оправдает ее? Если насилие, что оправдает его?

– - И я так же думаю, -- выговорил Левка Гем, блеснув глазами.
– - Но кто нас послушает?

Становилось отчего-то страшно. Никто ясно не вникал в эти мысли, но в них, туманных, чувствовался удар простой, разлинованной, несложной жизни... Разговор принял другое направление. И никто больше не говорил о Левке Геме, о беглецах, о мобилизации. И даже старуха Голда не протестовала, не приставала. Ее мозг работал...

Над чем? Разве она знала? Ведь она была как во сне и думала... Она думала о жизни, о правде, о зле...

* * *

В середине осени объявлена была мобилизация запасных, и напряженный страх разрешился в безумии. До сих пор, пока война втягивала людей из других городов, была еще какая-то беспечность: города, казалось, принадлежали другой стране, и только чувствовался гнет обнищания, ужас чужого ужаса.

Сейчас, когда красное чудовище войны запылало над родным городом, слепые прозрели, и вой пронесся сверху донизу. Все интересы смешались, и в братском чувстве общего отчаяния людям захотелось тесно слиться в одно, превратиться во что-то ненужное, хилое, болезненное, которое следовало бы зарыть в землю. Теперь каждый укорял друг друга в слепоте, в беззаботности, и старая дорожная телега тронулась в путь вон из родины... Ничто не могло удержать бегства испуганных. Бежали сытые, бежали голодные, бежали потрясенные ужасом... Все знали, что уход каждого -- приговор к смерти своего близкого, но паника была так велика, таким невыносимым казалось чудовище войны, что человеческие чувства уступили... И слабые следили за здоровыми, распускались слухи о том, что границы закрыты, а пойманных приговаривают к расстрелу, и было такое настроение, что с минуты на минуту ждали каких-то волнений, каких-то расправ... Наступал самый страшный, самый мучительный момент расплаты народа...

У Песьки при известии о мобилизации начались роды. Призвали бабку, чрезвычайно грязную одноглазую старуху, и всю ночь тесная комната оглашалась криками. Левка Гем, с Нахмале на руках, простоял в лавке у окна до утра, и когда бабка пришла сказать ему, что роды кончены, он заплакал. Наступал отдых, но эти роды среди суеты издерганных от горя людей, этот уродец-трупик, о котором нужно было позаботиться, эта болтливая одноглазая старуха казались такими ненужными, так некстати примешались к главному несчастью, что даже Голда растерялась. День пробежал в слепой торопливости. Трупик был убран. Песька меньше страдала, и теперь можно было заняться вопросом о Левке, которого уже ничто не должно было удержать.

– - Вот что, -- сказал Мотель, подсев к Левке, -- я думаю, вам пора собираться. Песька сбросила, и вас ничто не удерживает. Завтра, ночью, наверно будет облава, и вас заберут. Если вы боитесь, я могу поехать с вами до границы. Этель меня отпустит.

– - Я поеду, Мотель, да поеду, но... ведь все не могут уехать. Вот Азик не уезжает, вот Энох не уезжает и пойдут на поверку.

– - Спорить с вами, Левка, я не могу. Довольно уже говорили об этом, довольно кричали и ссорились. Я знаю только то, что теперь нельзя шутить. И я готов вам помочь.

Поделиться с друзьями: