Избранная проза и переписка
Шрифт:
А мой старший брат вдруг полюбил восток. Он сказал мне, что всегда уважал фольклор и народное творчество. Он вдруг раз вечером пошел в хижину мусульман, где случались выпивки, самоотверженно глотнул сливовицы и спросил Саида:
— Песни знаешь?
— Тала-бала, — ответил Саид и качнулся ритмически. — Дай крону, спою песню.
— Какие тебе нужны песни? — спросил Юрочка Коровин моего брата. — Они же ерунду поют.
— А ты знаешь Саади? — спросил мой брат. — А ты знаешь, как простые погонщики верблюдов поют? А ты знаешь поэзию Востока?
— Нет, — простодушно ответил Юрочка, — пускай споет…
— Я хорошо пою, — сказал Саид, — ой, ой, ой, как я пою. Всегда пел. — И запел: — Волга, Волга, мать родная.
— Нет, — сказал мой брат, — замолчи. Другое пой.
— Ага, — сказал Саид, — я тебе всем сердцем спою. Я тебе про гимназию спою, про Машу спою, как труба на урок играет, спою.
— Ну, спой, — сказал будто бы мой брат.
Мусульмане преобразились. Они побросались на пол, сели по-турецки, стали качаться и гудеть. А Саид взял на зуб пять крон и запел гнусаво и отчаянно. Песня шла на чешском, немецком и русском языках, приправленная восточными непонятными выражениями, и была записана так:
Ой, ой, ой, встает солнце, Рядом с нами живут ученики, Девушки и юноши. Они живут за изгородью. На них кричит господин с бородой, Ой, ой, ой, когда встает солнце. Саид продает им орехи, И Али продает им орехи И платок, который в Сараеве Ему подарила одна сербка. Ой, ой, ой, сколько учатся Девушки и юноши. Ой, ой, ой, не для них светит солнце. Ой, как добра госпожа Маша! Ой, как красив господин Юра! Ой, какие волосы у господина, У которого трудное имя. Таких волос нет в Сараеве, На эти волосы всегда светит солнце…— Вот видишь, — сказал мне на другой день мой брат, я всегда говорил, что нужно путешествовать и не жить долго на одном месте. Пускай не говорят, что они из Одессы, они, по крайней мере из Боснии. Это же про них Гумилев сказал: «Там поэты скандируют строфы вечерами в прохладных кафе».
— Строфы? — переспросила я с презрением, читая записную книжку брата. — Это ты сам все переврал, и даже без рифм. А как идет Загжевскому зеленая чалма! Это правда, что у него волосы, как солнце…
— Глупости, — сказал мой брат. — Брось Загжевского совсем. Забудь его навсегда. Не смей писать о нем стихи и рассказы. Зачем он тебе нужен? А восточную поэзию тебе все равно не понять.
Брат поверил в гениальность всех «мусульман». Он всегда увлекался потом экспромтами торговцу орешками, безрукавками, бараньими ковриками-подвесками, дудками; он много лет спустя побывал вот именно, в Сараеве, и какой-то другой Саид, ударяя себя ладонью по голове, пел снобам-туристам все то же самое, и немолодая уже американка записывала приблизительный перевод:
Ой, как добры американки! У них на волосах солнце! У них на губах гранаты! У них на ногтях гранаты! Они дают Саиду динары И разные другие деньги. Ой, как добры американки!Я до сих пор еще не постигла глубины этого фольклора. Я читала в Париже стихи советского поэта Сулеймана Стальского о самоваре, костре и солнце (обязательно) и вздыхала над ними так же горько, как в свое время в гимназии над стишком циркового жулика. Но «ай» как хорош был все-таки цирк! «Ай» как заходило, вот именно, солнце, когда уезжали его последние остатки с разрушенной избой мусульман в хвосте! «Ай» как смеялся Саид, подпирая катящийся на колесах фронтон, как смуглая кариатида! Он махал своим сто раз подаренным или проданным платком и пел бесплатно:
Прощай, Маша, прощай. Юра. Прощай, Козел, приезжай до нас в Цвитау. Орехов дам — гостем будешь.— Слава Богу, — сказал инспектор — «Козел» Каменеву, — уехала зараза.
А мы смотрели вслед цирку, посылая воздушные поцелуи от всего сердца: наездницам, карлику, обезьяньему ребенку, верблюду, и долго еще было видно, как Васька Герасименко на одной ноге скачет, кривляясь, за фургонами и подражает клоуну.
ИНОСТРАНЦЫ
Порой гимназию посещали иностранцы. Они приезжали посмотреть на молодую преуспевающую Чехословацкую республику, и в столице республики иногда, случайно, узнавали про нас. Иностранцу в Праге говорили:
— А если вы хотите посмотреть на русских эмигрантов, то у нас как раз на Моравии есть великолепный лагерь, построенный в австро-венгерское время для русских военнопленных. Теперь там учатся русские дети — эмигранты. Всего лишь в восьми часах езды отсюда. (Чехословакия, как известно, была страна узкая, но длинная.) Бараки — в два кирпича, обширная гимназическая программа. И, с другой стороны, великолепная пропаганда славянской идеи среди немецких меньшинств на Моравии. Опять же, дети живут среди природы: холмы, леса, речки.
Иностранец удивлялся.
— Скажите, — говорил он, — как интересно. Я могу написать статью об этом в Tribune de… И можно туда съездить?
— Просим вас, — говорили чехи, — пана там хорошо примут.
Иностранец уезжал. Приезжал. В лагере начиналось волнение. Гимназисткам выдавали чистые фартуки, гимназистам клали брюки под матрацы, чтобы заделать складку. Бараки убирались. Всем классам читались наставления, как себя вести и что отвечать, чтобы не приняли за дикарей. В домике, где находились «музыкалки», приготовлялась комната для гостя, с цветами, графином воды и разноцветными книжечками на всех языках, изданными пражским педагогическим бюро воспитания русского юношества за границей. В ворота вносился наш гимназический лаковый экипаж, запряженный вороными. В экипаже сидел бритый человек с аппаратиком через плечо и изумленными круглыми глазами. Мы делали реверансы, кланялись, старались заинтересовать выражением лица. — Ах, быть может, — думали легкомысленные и доверчивые, — он был миллионер, мог выбрать кого-нибудь, жениться или увезти в Америку для продолжения образования… Хор с удовольствием надевал боярские костюмы и собирался в неурочный час в театральном зале. Пели «Коль славен» — чешский гимн, «Вечерний звон», «Я любила его жарче дня и огня». Иностранец щелкал аппаратиком, делал художественные фотографии: Соловкина стоит и смеется, Макаров моет доску в классе, Лида Герке идет из лазарета с перевязанным горлом, Галя Щербинская рассыпала тетради и наклонилась их подобрать…
Воспитатели и воспитательницы повторяли:
— В лагере — иностранец, он пишет про вас статью для «Трибуны», ведите себя достойно.
А директор все ходил и водил иностранца по баракам, и за ними плелся какой-нибудь воспитатель-переводчик. Директор бормотал:
— Взоры всей Европы обращены на нас. У нас есть кружки самодеятельности. Вот церковь, расписанная учениками. Вот библиотека, вот лазарет. Вот гимнастический зал. А это — канцелярия.
— А это что? — спрашивал иностранец.
— А это карцер, — отвечал директор и смотрел скорбно на полуподвальный этаж с окном в решетке.
Иностранец сгибался и прикладывал лицо к решетке. В серенькой комнатке стояла скамья, и на ней лежало Евангелие. Иностранец подмигивал. Директор отводил глаза. Европеец хохотал и говорил, что сам был молод. Воспитатель переводил, и они шли дальше к пекарне и бане.
Но тут из-за угла выносилась Маша с лиловым шарфом на шее, с медальоном на шнурке по колени. Ее подзывали.
— А это, — говорил директор, — внучка великого человека, перед которым преклоняется Вселенная.